Не оспаривая причастность к написанному
Прошло уже больше половины 2025 года, но мало кто вспомнил о том, что сто лет назад родился Андрей Синявский. Это молчание кажется достаточно красноречивым, потому что показывает проблематичность статуса Синявского, вернее, того, как к нему подойти: он то ли современный классик, то ли жертва советской репрессивной системы, то ли архетипический эмигрант, то ли профессор Сорбонны, то ли носитель уголовного псевдонима, то ли спикер по важным вопросам, то ли всё это вместе и что-то ещё. Когда думаешь о Синявском сегодня, все эти амплуа приходят в движение, взаимно пересекаясь и наслаиваясь друг на друга, образуя, что называется, гибридную идентичность, которая, по-видимому, и не должна легко даваться в руки. Но именно фирменная line of flight Синявского делает его фигурой, чьё значение выходит далеко за рамки идеологических споров и культурных логик холодной войны.
Срежиссированный судебный процесс 1966 года имел большой резонанс и сразу же сделал его фигурантов Андрея Синявского и прозаика Юлия Даниэля международными знаменитостями. В советском же контексте этот судебный процесс стал одним из ключевых событий, обозначивших переход от контролируемых послаблений оттепели к более суровому, предполагающему вненаходимость периоду застоя. Ни Синявский, ни Даниэль не признали вину в инкриминируемых им “преступлениях” (“антисоветская агитация и пропаганда”) и даже пытались полемизировать с государственными и общественными обвинителями о том, где проходит граница между художественным и идеологическим в деятельности писателя. “Я считал и считаю, что писатель имеет право на вымысел, на фантазию, на изображение зла, как и добра”, — говорил в свою защиту Синявский. В позднем СССР сценарии персональной независимости вырабатывались именно в области эстетического жеста, сепарирующегося от идеологии, проводником которого был социалистический реализм, язвительному анализу которого Синявский посвятил свою классическую статью о нём.
Реальной же причиной ареста Андрея Синявского и последующего заключения на семь лет была несанкционированная официальными институциями публикация произведений за рубежом под псевдонимом Абрам Терц — главным образом, уже названной статьи “Что такое социалистический реализм?” и гротескных повестей “Любимов”, “Суд идёт” и др. К ним относится и новелла “Пхенц”, законченная в 1957 году и опубликованная в английском переводе в апрельском номере журнала Encоunter за 1966 год. В прошлом году переводчица Энсли Морс при участии Кевина Риза выпустила новый перевод “Пхенца” — им открылся проект Tamizdat, который, помимо издательской серии, включает множество академических и благотворительных активностей. Думается, “Пхенц” — наилучшая возможность для начала знакомства с творчеством Синявского-Терца.
Но почему Андрей Синявский взял такой странный псевдоним? Публиковавшиеся на Западе неподцензурные советские авторы использовали псевдонимы и до, и после, однако в данном случае псевдоним выполнял не только конспиративную функцию, но и был связан с эстетическими задачами подписанной им прозы. Принадлежащее одесскому щипачу загадочное имя “Абрам Терц” использовалось почти как гетероним, с той лишь разницей, что Синявский мог в большей степени контролировать свою вторую “ипостась”, держать её в специфических рамках реализуемого в неподцензурной литературе биографического проекта. Довольно широко известно высказывание Александра Гениса о сосуществовании Синявского и Терца: “Андрей Донатович был прямой антитезой Абраму Терцу”. Это подтверждает и сам автор, так описывающий своего доппельгангера: “ Я его как сейчас вижу, налетчика, картёжника, сукиного сына, руки в брюки, в усиках ниточкой <…> Подобранный, непререкаемый. Чуть что — зарежет. Украдёт. Сдохнет, но не выдаст. Деловой человек. Способный писать пером (по бумаге) — пером, на блатном языке изобличающем нож, милые дети… Одно слово — нож”.
Подобный театр одного актёра предполагал серьёзную работу трикстера, ведь важной составляющей псевдонима было и его, как видим, криминальное происхождение, в литературной практике закрепляющеe переход многих границ дозволенного, бескомпромиссное существование, которое, при всей серьёзности поставленных задач, отличалось легкостью и даже дурашливостью. Стилистические принципы Синявского-Терца, воспринятые у Гоголя, Лескова, Розанова, авторов 1920-х гг. и опрокинутые на послесталинскую жизнь в “Пхенце” или биографию А.C. Пушкина в “Прогулках с Пушкиным” оказались костью в горле как у советских законников и растревоженной ими общественности, так и у перестроечной просвещённой публики: в воспоминаниях о Синявском административный гнев советских прокуроров, управляющих печально известным судебным процессом, часто уравнивается с диффамационными, на грани оскорблений, призывами позднесоветских авторов и мастодонтов русского зарубежья.
Вернемся к “Пхенцу”. Его герой — странный персонаж по имени Андрей Казимирович, который оказывается настоящим инопланетянином, попавшим в Советскую Россию ещё в 1920-е годы и каким-то чудом сохранившимся до 1950-х, мимикрируя всё это время под советского гражданина. Жизнь его скудна и унизительна, и Синявский-Терц не жалеет гротескных красок для описания межеумочного мира, в который помещён герой: ему совершенно непонятен “садизм кулинарии”, устройство человеческого тела и беззастенчивые намеки соседки по коммуналке, которая не даёт ему прохода. Позднее подобную литературу будут именовать “чернухой”, но важно помнить, что писавший эту повесть в середине 1950-х гг. автор не стремился показать некую Последнюю Правду, чтобы открыть глаза на Настоящую Советскую Действительность. Скорее, он стремился выбить почву из-под ног ненавистного социалистического реализма, обращаясь не только к гротеску и странной, необычной оптике героя, но и к описанию невидимой, далеко не самой приятной, но завораживающей стороны жизни. Ортодоксально советский или радикально антисоветский способ прочтения этого текста мало что даст, так как Синявского-Терца интересуют надидеологические координаты существования, деформированные условиями жизни per se. Перемещаясь по выморочной бытовой вселенной, Андрей Казимирович встречает другого горбуна, которого тут же принимает за своего соплеменника, и начинает слежку за ним. Для чего ему это? Явно не для того, чтобы передать секретные сведения или эвакуироваться на свою планету. Всё это уже не поможет и не нужно. В конечном итоге жертва сталкинга оказывается травмированным советским обывателем по имени Леопольд — его страшно напугал визит нашего героя. “Я обознался. Это был человек, самый нормальный человек, хоть и горбатый”. Несолоно хлебавши, униженный алиен отправляется в свою нору, чтобы продолжать там мечтать о несбыточном.
Герой и обстоятельства повести Терца располагают к множеству интерпретаций: для кого-то Андрей Казимирович может быть примером возникшего в двадцатых годах прошлого столетия “нового человека”, деформированного сталинизмом и запутавшегося во времени, а для кого-то — отчаянно не совпадающего с советским бытом квиром, стремящимся не дать обнаружить себя окружающим его людям. (В этом смысле уместно сравнить повесть Синявского-Терца с написанной несколько позже поэмой Евгения Харитонова “В транспортном агентстве”, где потерявшийся инопланетянин оказывается носителем принципиально другого для советской литературы антропологического опыта. И это ему не прощается.) Множественность прочтений открывается вследствие двух важных особенностей поэтики Синявского-Терца, в которых в последующие эмигрантские годы он достигнет виртуозности. Первая была отмечена одним из выступавших на суде недоброжелателей Синявского, о чем подробно написала Кэтрин Т. Непомнящая в своей книге “Абрам Терц и поэтика преступления”: в его прозе нет ни одного слова с однозначным смыслом, все с двойным дном, везде имеется фига в кармане, а то и вовсе заложена смысловая бомба. Всё это позволяет, согласно упомянутому недоброжелателю (литературоведу Дмитрию Еремину), отрицать свою причастность к написанному.
В 1973 году Синявский после досрочного освобождения по личному указанию главы КГБ Юрия Андропова вместе с женой Марией Розановой и сыном, будущим писателем Егором Граном, эмигрирует во Францию. Довольно быстро Синявский и Розанова становятся важнейшими фигурами третьей волны эмиграции и столь же быстро обретают оппонентов и врагов как в лице ветеранов русского зарубежья (таких как Роман Гуль), так и в лице центральных фигур литературы третьей волны (Владимир Максимов, Александр Солженицын). В 1978 году Мария Розанова и Андрей Синявский организовали легендарный журнал “Синтаксис”, чтобы, как иронично говорила позднее Розанова, печатать в нём тексты Синявского, которые часто отказывались печатать другие издания.
Вопросов и претензий к Синявскому и Розановой было немало, но главная заключалась в публикации написанного урывками в лагере эссе “Прогулки с Пушкиным”, в котором хрестоматийная фигура классика пропущена через фирменную и порой саркастичную иронию Синявского-Терца, превратившись в “нашего Чарли Чаплина, современного эрзац-Петрушку, прифрантившегося и насобачившегося хилять в рифму”. В эссе есть и другие стилистические пируэты, вроде “тоненьких эротических ножек”, на которых Пушкин вбежал в “большую поэзию и произвёл переполох”, есть формулировки и позабористей, но сегодня уже не очень понятно, из-за чего разгорелся, быть может, последний крупный скандал “литературоцентричной” эпохи. Все биографические и смысловые доминанты пушкинской жизни переданы Синявским в общем-то верно, только без железобетонных конструкций “духовного авторитета”, на защиту которого встали названные выше почтенные авторы.
Отсидевший за свои эстетические убеждения Синявский не оставался в долгу и отвечал им взаимностью; особенно доставалось Солженицыну, ехидная полемика Синявского с которым — тема для отдельной статьи, в которой можно было бы произвести ревизию взглядов двух крупнейших авторов второй половины прошлого века на российскую и постсоветскую историю и политику.
Впрочем, сам Синявский начал подобную работу в своих статьях и эссе по широкому кругу вопросов, ироническая интонация которых делает его чуть ли не прямым предшественником бойкого журналистского стиля девяностых. Но кульминации аналитика собственной биографии и отслаивающейся от неё внутренней жизни достигает в позднем и, к сожалению, мало кем прочитанном романе “Спокойной ночи”, изданном в книжной серии “Синтаксиса” в 1984 году. В нем Синявский-Терц с возвращается к ключевым для него проблемам двойничества, тюрьмы, артистизма, истории, памяти, по сути, конструируя новый, одновременно лиричный и проблематизирующий, способ писать о себе, востребованный до сих пор.