(лонг)рид
Автор
Юлия Подлубнова

Сама цензура. Прощаясь с Belle Époque

Юлия Подлубнова размышляет о новейших практиках самоцензуры в литературе на русском языке, о её роли в искажении авторской оптики и о том, всё ли можно сказать эзоповым языком.

Просматривая 195 номер журнала “Новое литературное обозрение”, блок про автофикшн, подготовленный Кариной Разухиной и Алексеем Масаловым, задумалась даже не о том, какая у нас была Belle Époque (вероятно, так всегда кажется после исторического слома, другое дело — кто бы мог подумать, что он придётся на наше время), но насколько понятны были правила игры в литературном пространстве и в самой литературе до 2022 года. Понятны были границы литературных сегментов и специфика сообществ, понятны были акторы и направления, которые они формировали, понятны были механизмы приобретения символического капитала — да много ещё что было понятно. Например, запрос на прямое высказывание в поэзии и автофикшн в прозе и то, как он был связан с так называемой новой этикой, политикой множественности идентичностей и практиками проговаривания травмы. Алексей Масалов в своей статье не зря упоминает эссе Гаятри Чакраворти Спивак “Могут ли угнетенные говорить?” —  феминизм и деколониальность прямо или опосредованно (то есть, это не всегда прямо обозначалось участниками статусных сообществ) определяли зону инновационного в литературе, написанной на русском языке. 

С той поры многое изменилось. Литература после 2022 года пересобирается, но в ней стало больше непрозрачных зон и умолчаний, больше отчуждённости между авторами, больший разрыв между теми, кто остаётся в стране, и теми, кто находится за её пределами, — и между их текстами. Мы видим, как сообщества и институции выстраиваются заново — в зависимости от стороны границы и отношения к войне и политике. Видим множество малых неподцензурных проектов, которые занимают ниши прежних — остановивших работу или просто потерявших смысл. Видим, что прежние тенденции в литературе вроде бы живы — например, тот же автофикшн по-прежнему востребован как у писателей, так и у читателей, — но сложно понять, что сейчас перед нами — существование по инерции или попытки сопротивления, моделирующие язык новой эпохи. И очевидно, что самый неопредёленный фактор, который так или иначе влияет на общую ситуацию, ‒ война, которая неизвестно когда и чем закончится. Именно война обрекает многих на существование в нигде, потому что уехавшие пытаются строить свою жизнь на зыбкой почве чужой культуры, а оставшиеся только физически остаются внутри давно обжитых пространств, но прежней страны для них нет, страну у них как бы выдёргивают из-под ног, и в такой ситуации главная задача — устоять.

Хотела привести как пример исключительной стойкости один книжный фестиваль, прошедший недавно в большом российском городе и его поэтическую программу, которая словно бы копипастом была перенесена из прекрасного довоенного времени, но подобное указание сейчас — это прямая подсказка любителям сигнализировать властям. В целом эта невозможность говорить так, чтобы не подставлять оставшихся, видится мне мощным фактором образования непрозрачных зон в нашей сегодняшней литературе.

Так вот, если в своей предыдущей колонке я пыталась описать конфликтные узлы и модели солидарности внутри литературного пространства, в этой мне бы хотелось порассуждать в первую очередь о самоцензуре и её не всегда очевидных механизмах. 

Вот один из примеров, который я могу привести в деталях. Недавно поэтический проект “Метажурнал” пережил очередной кризис (в многолетних и многолюдных проектах кризисы, как правило, становится шансом проговорить наболевшее и найти путь для дальнейшего развития). Один из редакторов “Метажурнала” Константин Шавловский, находящийся за пределами страны, опубликовал текст и комментарий, которые другие редакторы, из числа оставшихся, сочли небезопасными для себя. Константин Шавловский удалил тексты и, к сожалению, покинул проект. Вслед за ним ушли ещё два редактора: один — из тех, кто как раз и указал на небезопасность, а другая — по своим причинам, но в общем из-за того, что момент оказался удобным для того, чтобы присоединиться к другим уходящим. 

Константин Шавловский связал свой уход с тем, что площадка “Метажурнала” “по независящим от неё обстоятельствам перестаёт быть свободной (это неизбежно, когда в одной редакции находятся люди в разном положении и с разной ценой высказывания — людям из России намного сложнее и труднее, чем тем, кто находятся за ее пределами)”. Другой ушедший редактор объяснил свой аналогичный жест тем, что высказывания, появляющиеся в проекте, очевидно небезопасны, уровень самоцензуры в нём недостаточен. Подобная несостыковка позиций внутри редакции ставит вопрос, который неизбежно приходится решать всякому проекту, цель которого сшивать литературное пространство. Что важнее: быть свободным от цензуры и никак не гарантировать безопасность участникам из РФ или заниматься усилением самоцензуры?

Самое неприятное в этой истории заключается в том, что опыт высказываться, не боясь последствий, и привычка жить под свинцовым куполом страха разъединяют людей больше, чем любая конфликтная ситуация. Чем дольше длится война и работает российский репрессивный аппарат, тем катастрофичнее раскол между теми, кто делает что-то без страха или вопреки страху, и теми, кто меняет себя под ситуацию. 

Кроме того, самоцензура построена по принципу воронки: попадая на её край, сложно рассчитывать на то, что удастся не соскользнуть в горловину. 

Я понимаю и тех, кто полагает, что литература далека от политики, как, например, критик Борис Кутенков, который в недавних рассуждениях о Зинаиде Гиппиус отошёл от темы и героини и высказался про современность, поставив в один ряд конформизм и компромисс: “…разговоры о конформизме “оставшегося” человека искусства мне тоже не близки: продолжить работать на благо культуры в тяжелейших условиях — достойный компромисс”.  Кутенков не приравнял конформизм к компромиссу, но сам этот ряд симптоматичен.

Компромиссы тоже имеют форму воронки, и воронка эта ещё более опасная, чем в случае с самоцензурой. Мы знаем множество случаев, когда люди сначала “спасают театр” (кафедру, музей, литературу и т. д. — подставьте нужное), а потом оказываются среди рьяных лоялистов со вполне определёнными взглядами. По крайней мере, определёнными в публичном поле — кто что на самом деле думает, но скрывает, уже не имеет значения; в истории остаются тексты и жесты.

И компромиссы, и самоцензура — это плоды интериоризованного страха, которые, возможно, спасают от репрессий (да и то не всегда), но всё равно влияют на структуру личности, а потом — и на тексты, и на жесты.

Есть те, кто убеждён: вот закончится война или эпоха, и всё вернётся на круги своя. Нынешние политические противники будут встречаться на литературных вечерах, вместе выступать со сцены, вместе выпивать и спорить только о погоде (подставьте нужное). Эпоха, не сомневаюсь, рано или поздно закончится, но то, что разрушено страхом, пусть не всегда осознаваемым, записанным на подкорке, как звуковая дорожка на пластинке, восстанавливается медленно и сложно. И если говорить о социальных аспектах, то — в процессе смены поколений. 

Конечно, ни у кого нет универсального рецепта, как бороться со страхом. Никто не обязан быть нонконформистом. И вообще не обязан быть кем-то. Однако литература никогда не ограничивалась отвлечёнными текстами — например, только “шёпотом-робким дыханием” во время землетрясения в Лиссабоне. В истории литературы сохранились не только лирические строчки Фета, но и общественное негодование Достоевского, сохранилась их связка. 

История не бывает просто историей, фиксацией прошлого, но всегда нарративно взаимодействует с настоящим в разных его измерениях (читаем Хайдена Уайта), в том числе политическом и социальном. Оформленная как текст, она свидетельствует о своём времени, даже когда выбирает стратегии умолчаний.

Недавно у меня разгорелся спор с одной очень приятной знакомой, книжной обозревательницей, остающейся в России. Спор касался тех авторок, важной частью идентичности которых была принадлежность к спектру ЛГБТиК+ и которые так или иначе манифестировали это в своих текстах — вплоть до времени активных репрессивных мер в отношении авторов книг и личных высказываний с соответствующим содержанием. Знакомая говорила: да, они теперь пишут совсем про другое, но ведь далеко не всегда и не во всех текстах требуется манифестация своего гендера или ориентации. Если текст посвящён условной бабочке на цветке (пример был, разумеется, другой), то зачем здесь ещё и ЛГБТиК+? В ответ я пыталась донести мысль, что мы имеем дело с очевидной самоцензурой, прямо влияющей на личность автора и корректирующей персональную историю. Ведь почему кто-то решил сейчас писать про условную бабочку? Не потому ли, что заинтересован в публикации в РФ и строит тексты с учётом ограничений последних лет? Знакомая говорила: но ведь многие пишут про бабочек так, что в подтексте есть всё: и ад войны, и гнетущая атмосфера в стране, и ЛГБТиК+. С этим не поспоришь: лучше эзопов язык, чем абсолютное молчание. Однако литературно оформленных фактов применения эзопова языка сейчас не так уж много. Почему же так трудно компромисс называть компромиссом? Ведь те, кто действительно хочет писать про ЛГБТиК+ и видит это частью своей идентичности, пишут и сейчас, тамиздат им в помощь (вот только что в Literature Without Borders вышла вполне квирная поэтическая книга — “Тыльная сторона ладони” Алены Чурбановой).

Согласна, мы не можем требовать от авторов слов, потенциально ведущих их в жернова репрессивной машины. Но ведь как восхищаемся теми, кто способен произнести эти слова, вопреки страху, который испытывают все без исключения! 

С другой стороны, возвращаясь к кейсу “Метажурнала”, нельзя не думать об опасности своего высказывания для других. Вероятно, универсальным здесь может быть что-то вроде правила: каждый решает за себя, что ему говорить, но если высказывание сделано в коллективном издании, решает коллектив. 

Но как тогда проекту оставаться свободным? 

И как, с какими инструментами рассматривать сегодняшнюю литературу и литературный процесс, если зоны непрозрачности только множатся? 

Можно спокойно пережить тот факт, что авторы шифруются — игры с псевдонимами и гетеронимами в литературе не новость, а радость. Но как быть с тем, что некоторые важные тексты сейчас пишутся в стол, а самоцензура корректирует авторепрезентации говорящего в текстах и тем самым искажает авторскую оптику? 

Литературе не привыкать бежать от действительности, но не может же она взять и совсем убежать от неё в одной конкретной стране. Для автофикшна это и вовсе подобно глубокому обмороку. Он особенно заметен на фоне того, что мы имели, то есть читали, до начала войны. 

Belle Époque, что уж говорить, закончилась, но всё же хочется сохранить в настоящем всё то ценное, чему она нас научила.