Светло ли тебе, тьма
Обзор поэзии в весенних номерах журналов. Часть первая
Со времени последнего обзора прошло 4 месяца, и я сильно отстаю от графика. Личное выгорание, война с Ираном, Берлинская книжная ярмарка — множество причин и оправданий, чтобы откладывать очередной обзор. Сделаем усилие и попробуем наверстать упущеннное. На Берлинской ярмарке мы много рассуждали о том, что сегодня журналы и сетевые литературные проекты стараются создать некую единую среду, общее культурное пространство, противопоставленное российской цензуре, присвоению русского языка и вульгаризации культурного производства. Надо сказать, что на деле это выливается в ежедневный труд по сборке этого общего поля из отдельных лоскутов. Это такая активная практика самоотречения. Чтобы нагнать отставание обзоров от живого литературного процесса, я сначала собирался поскакать галопом по Европам, но с поэзией это просто не получается. Для поэзии необходимо медленное чтение, иначе о ней не выйдет сказать ничего существенного. Поэтому мы будем, по обыкновению, подробно останавливаться на каждом заслуживающем внимания тексте.
КВАРТА
В февральском номере журнала “Кварта” — Алёша Прокопьев, Сергей Михайлов, Давид Вирабян, Алиса Ломакина, Мария Мартысевич в переводе Сергея Ивонина, Брис Бонфанти в переводе Вали Чепиги, статья Олега Лекманова о поэтическом дебюте Николая Олейникова, Валерия Шубинского — о сонетах Тарковского и Аронзона и другие публикации.
Алёша Прокопьев в последнее время всё чаще выступает не столько как переводчик немецкой поэзии, сколько как оригинальный поэт, разрабатывающий поставангардную линию, связанную с фонетическими и морфологическими экспериментами — и здесь он оказывается близок к наиболее интересным молодым авторам последнего времени — Любови Барковой, Инне Краснопер и Варваре Недеогло, которые разными способами переизобретают язык. Это достаточно рискованно, и цена ошибки высока, ведь стоит оступиться, переборщить — и текст распадается, но подборка в “Кварте” хороша. Вполне характерно, что в период катастрофы поэзия снова обращается к зауми, к линии Хлебникова и Кручёных, чтобы заново поставить вопрос о человеке. “А хочется человеком попробовать” — почти программная формула: человек здесь не дан, а пробуется, собирается заново. Слово, фонетически расщепляясь и перестраиваясь, становится осязаемым, и эта тактильность ведет к эротизму, к теме любви как обмена органами и грамматическими функциями (“жадный язык твой/ слово к тебе слизнул/ губа твоя мою губу/ в себя закопала”). Слово ещё не стабилизировалось в значение, оно находится на стадии эмбриона, механизма, органа.
я думала там я
там я была там и думала.
или не я там была?
каково же им всем имямекам?
как они тамы не путают
ведь меня не было
что бы я ни думала
и не я думала
потому что не думала
а шла я и шла я
шальная и шалая
к моему умямеку
к моей умямеке
к моёй умямёке
Последний текст в подборке — несколько гронасовский — представляется наиболее сильным:
…и в этой дословесной сини
на этом оборотном дне
в весне не весящей в не-сне
ни грамма в снежной синеве
в невыносимой сердцевине
осины осени в огне
в отвесной несносимой и не-
вносимой в синем нежном не…
где нет ни дна ни неба в стыни
один безвременник но вне
озимой родины в чужбине
лови своих в сердечном пне
разрезанном посередине…
Сергей Михайлов традиционно разнообразен просодически и мастеровит, и подборка в “Кварте” не исключение. Проблема с Михайловым, наверное, в том, то очень трудно сформулировать, в чём его поэтика состоит, каков её основной вектор. Однако можно сказать, что каждое стихотворение у него — это своего рода часы с кукушкой. Интуитивная догадка состоит в том, что тема Михайлова — мертвенно-шизофреническая машинерия жизни — и войны. Выделю несколько стихотворений.
СОЛДАТСКАЯ СКАЗКА
Предвоенные пересуды
Повоенный утробный вой
Синегубый дитя простуды
Утопает вниз головой
Под полой тыловой паскуды
В кипятке костровой посуды
Адской кухни передовой
И выныривает живой
Перетянут ремнём посюда
Повитухой отрядовой
В повоенные пересуды
В предвоенный утробный вой
Самое прямое прочтение: стихотворение описывает не смерть солдата, а его чудовищное рождение. Он “дитя простуды” — то есть существо слабое, синюшное, почти недоношенное. Но это дитя не рождается из материнского тела: оно “утопает вниз головой” в “кипятке костровой посуды”. Рождение заменено варкой, утоплением, полевой кухней. Получается пародийное крещение в аду. Солдат проходит антиинициацию в военное существование: он выходит из воды живым, но эта вода не очищает. Напротив, она варит, ошпаривает, превращает человека в продукт военной кухни.
Ещё одно стихотворение, которое сразу обращает на себя внимание — “Белый Ленин”. Михайлов делает культ Ленина странно красивым: “белый куст сирени”, “благоухающий шеол”, “белое пламя”. Всё это напоминает Пригова — параллель с обожествлённым милицанером напрашивается, — но у Пригова советский миф разоблачается как язык, а у Михайлова он уже пережил разоблачение, но продолжает посмертно светиться, и монолог его интимен.
БЕЛЫЙ ЛЕНИН
Ленин это белый куст сирени
Он в него как сам в себя ушёл
Плена из мятежных озарений
В благоухающий шеол
Он из искры возгорелся в пламя
Белое и холодом горит
Словно бы с ожёгшимися нами
Как живой с живыми говорит
Я не ждал что стану небожитель
Прах от праха и золым зола
Но страдал и верил не держите
На меня взыскательного зла
Мы живём не зная что мы значим
Призваны к чему и видит бог
Что бы я ни делал я иначе
По определению не мог
Всё свершилось и не оттого ли
Ничего не повторится впредь
Остаются лишь покой и воля
Белым этим пламенем гореть
И ещё одно любопытное стихотворение — минималистский антипарафраз Мандельштама.
* * *
А за домами ветра нет
Как будто нет его вообще
И моря тоже нет вообще
А что витийствуя шумит
И с грохотом подходит к изголовью
Так это сам я
У Мандельштама к изголовью подходит огромная культурная и космическая масса. У Михайлова она демонтируется. Отменяется ветер, то есть сама физическая предпосылка парусов, движения, затем отменяется море — мандельштамовский носитель античности, любви, судьбы. Остаётся только акустический эффект, да и тот производит сам субъект.
Прибавим к этому, то пока я писал обзор вышел майский номер “Кварты”! Но об этом — в следующем обзоре.
ТОНКАЯ СРЕДА
В “Тонкой среде” — Эмили Дикинсон в переводе Яна Пробштейна, Жак Горма в переводе Вали Чепиги, Николай Звягинцев, Оля Вольпин, Дмитрий Чернышёв, Юлия Подлубнова, Елизавета Гарина, Владимир Бекмеметьев, Татьяна Виноградова-Ян в соавторстве с нейросетью и другие публикации.
В рождественском цикле Дмитрия Чернышёва выделяется последнее стихотворение:
Да, Высокие лорды, я не только руководил,
но и сам принял непосредственное участие.Да, это правда,
держа за ноги, размахивался и бил —
новорождённых об стену.Но это была всего лишь операция прикрытия!
Нужного младенца, — по защищённому каналу —
мы переправили в Египет.
Лирический субъект — военный функционер, отчитывающийся за участие в убийствах младенцев по приказу царя Ирода перед условным трибуналом, но немедленно снимающий с себя моральную ответственность. Переносом библейского нарратива в регистр такого отчёта стихотворение демонстрирует механизм, с помощью которого массовое насилие оправдывается оперативной необходимостью.
Цикл Юлии Подлубновой “Парк состоит из слов и движений” можно читать через концепцию “голой жизни” Агамбена. Человек редуцируется до биомассы (Подлубнова говорит о “поголовье” и “консервах”). Локдаун 2020 года — и медицинский, и политический. Мир здесь дан как среда постжизни: труп дерева, мухи творчества, камеры бессмертия, человек — гардероб из рукавов и пуговиц, самолёты, застывшие в воздухе. Художественный эффект возникает на пересечении катастрофического опыта и языковой игры, которая зачастую самодостаточна. “Так и действует зум:/ 3 ума до безумия” или “март сокращается / до мрт” — готовые стихотворения внутри стихотворений.
Читала тебе:
ласточками разрезанное
только дождит.Библиотечные сады сегодня прозрачны –
бёрдвочинг — иллюзия дальнозоркости.Пинии спускаются на парашютах.
Кучевые розы плачут
разноцветными линзами.Нет никакой надежды,
никакой ни на что надежды ‒
толькоуниверсальный воскресный рецепт.
- 1 яичный же ток
- 2 отчаянных ложки молока
- 1⁄2 унции мелких криков овсянки
Проблема с написанной в соавторстве с различными нейросетями подборкой Татьяны Виноградовой-Ян в том, что от нового инструмента ожидаешь какого-то нового качества, а получаются достаточно конвенциональные тексты. То же самое можно сказать, например, об экспериментах Михаила Эпштейна. Это общая проблема авторов, пытающихся работать с нейросетями. Если текст можно написать без нейросети, если он не демонстирует каких-то оригинальных возможностей, то художественный смысл такой коллаборации теряется.
НЕСОВРЕМЕННИК
В журнале “Несовременник” в отчётный период — Юрий Казарин, Алексей Кудряков, Владимир Аристов, Никита Фёдоров, Юлия Токарева, Алексей Яковлев, Андрей Пангорин, Егор Зайцев и его же переводы из Сильвии Платт, Стефан Малларме в переводе Влады Баронец, Махмуд Дарвиш в переводе Кирилла Корчагина, Мария Белен Агирре в переводе Павла Алешина и другие публикации. Уровень публикаций в журнале крайне высокий, выбирать непросто, но я всё же выделил несколько подборок.
Во-первых, это избранные стихи Алексея Кудрякова из двух книг, очень убедительная выборка. Кудряков очень внимателен к весу и акустической окраске слов — вроде бы эта характеристика должна быть применима к любому поэту, но почему-то это далеко не так, и уж во всяком случае — разные авторы демонстируют эти качества в разной степени. Во многом это связано с внутренней скоростью стиха. Стихи Кудрякова — медленные, и слова в них успевают проявиться как объекты со своей фактурой и объёмом.
ИЗ ДЕТСТВА
С колосника упавший уголёк
вдруг осветил запечный уголок,
лесной полёвки
застывший ком — размером с мой кулак.
гуденье слов: блокада голь гулаг
чужих неловких
Не убоявшийся кленовой палки,
слежавшийся из войлока и пакли
бескровный шар
темнел на кирпичах — напротив полки.
у выстуженных стен в одной футболке
бросало в жар
Я думал, как на скорое тепло
её под снегом мартовским влекло
к остывшей бане
и замерзали капли на стекле.
где прячется её душа: в дупле
в норе в чулане
Так, между каменкой и штукатуркой,
в подпалинках морщинистая шкурка
меняла цвет,
дрова горели, как закат за шторкой.
оледенелый снег страны широкой
горел в ответ
Совершенно чудесна и подборка Никиты Фёдорова, поэта 2003 года рождения. Я даже не знаю, хорошо это или плохо, что двадцатитрёхлетний поэт пишет с таким холодным огнём, интуитивным пониманием возможностей стихотворения, знанием того, когда следует его закончить.
смотрели на птичью тень
и солома во дворе стала черна
когда же в небо упала Твоя земля:
смотрели на первый свет
что сплетаясь рождался
ещё безмолвный в своей глубине
Стихотворение сразу вбрасывает нас внутрь ситуации и прекращается в той точке, в которой должно, — такому нельзя научить. Интересна инверсия причинности. Обычно свет освещает вещи, а здесь тень изменяет солому. Обычно земля находится под небом — здесь земля падает в небо. Обычно человек говорит словами — здесь тепло “горит говоря тобой”, как в следующем тексте:
забудется отбежит во тьму
памяти расправлены слои
словно из песочницы видно одному
голоса оставлены твои
это дверь над видимым а не зверь
если что потеряно зимой
чье тепло болит от таких потерь
а теперь горит говоря тобой
это мячик брошен на холме
окна вымыты качают колыбель
и поет себе о чудном огне
кровное зерно на туманном дне
Главная линия цикла — сотворение мира заново из подручных средств. Мир возникает не сразу как готовая реальность, а через промежуточные состояния: свет ещё “безмолвный”, земля падает “в небо”, солома чернеет от тени, рябина вылепляется из обожжённого воздуха. А Бог штопает мир с помощью ниток:
чаши воздуха с высокими краями
где река уходит за предел
голубь перевязанный над нами
шелестит чтоб ветер обогрел
крылья или деток у калитки
детки спят под выжженным кустом
достаёт Господь земные нитки
вяжет гнезда в облаке пустом
Уже “чаша” вводит евхаристический, жертвенный, молитвенный регистр. Что-то происходит здесь с библейским материалом: голубь — благая весть/Святой дух — забинтован, куст — неопалимая купина — выжжен, облако — облако теофании — пусто. Мир дан болен, но в нём ещё продолжается работа спасения. Владимир Аристов в предисловии к подборке хвалит в стихах Фёдорова “умолчание и непрямое высказывание, что делает стихи значимыми и неслучайными”. Соглашаясь с Аристовым, поддадимся соблазну прочитать текст политически — как диагноз времени-безвременья, которое нуждается в лечении, заботе.
Продолжается работа с умолчаниями и непрямым высказыванием и в подборке Алексея Яковлева. То, что выглядит как религиозная лирика, вполне может быть прочитано как коллективный диагноз общества, которое не понимает, в каком именно библейском сюжете участвует: в Гефсимании (ожидание ареста), на Голгофе (казнь), на Фаворе (слава) или на Мории (жертва по приказу).
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
…не зная, что говорил. Лк. 9, 33.
…я не знаю Его. Лк. 22, 57.Мы немного запутались, где мы.
Может быть, в Гефсимании.
Может быть, на Фаворе.
Может быть, на Голгофе.Может быть, мы в Мории.
На Мориа.Мы в саду. На горе.
В смертной долине.
Наверное, на пути.Когда это всё
происходит?
Зимой.
Летом в преддверии осени.
Ранней, ранней весною.Не знаем, что и сказать.
Сядем же у костра,
будем сидеть и греться
под небесным шатром.И ежели кто нас спросит,
не имеем заботы, что отвечать,
так здесь страшно, так
хорошо здесь нам быть.
Библейские loci уже не следуют друг за другом как эпизоды священной истории, а проступают одновременно, как разные имена одного предельного состояния. Поэтому субъект стихотворения не столько вспоминает библейский сюжет, сколько оказывается внутри его спутанной топографии. Два эпиграфа резко стягивают этот опыт к Петру: тот, кто на Фаворе хочет удержать чудо словами “хорошо нам здесь быть”, позднее у костра произносит “я не знаю Его”. Так костёр откровения и костер отречения оказываются одним и тем же огнём. Отсюда и финальная двусмысленность: “так здесь страшно, так / хорошо здесь нам быть” звучит как формула религиозного смятения, где прекрасное уже несет в себе ужас, а речь человека заранее скомпрометирована собственной неточностью. Даже колебание “Мория / Мориа” работает на этот эффект: священное место расслаивается в самом имени, превращаясь из устойчивого символа в мерцающую координату, где невозможно окончательно определить, что именно происходит и кем является говорящий — свидетелем, участником, беглецом или отрекающимся. Выделю ещё одно стихотворение:
ОСЕНЬ В БАДЕНЕ
Достоевский в мокрой листве
палочкой шурудит.
Он ищет фридрихсталер.
Осень прозрачна.
Анна бежит.
У неё в руках фридрихсталер.Созывает она ангелов,
глаголет им, мол, вглядитесь,
ведь нашлось нашлось,
тотчас и абие обрелось
потерянное моё.Они смеются и неуклюже шутят:
“Достоевско есть”.
Достоевский как имя собственное превращается в краткую форму прилагательного среднего рода: “Достоевско” (по аналогии с “страшно”, “смешно”, “тяжело”). “Достоевско есть” — это способ сказать: здесь имеется определённое качество реальности, которое мы определяем как достоевскость. Полуанекдотическая биографическая зарисовка накладывается на притчу о потерянной драхме.
Трудно удержаться от обобщения, прочитав подборки Никиты Фёдорова, Алексея Яковлева и, например, Софьи Туман, о которой я писал в одном из предыдущих обзоров. По-видимому, обращение к религиозному опыту снова стало продуктивным методом поэтического письма в условиях всё более абсурдной реальности и невозможности называть вещи своими именами.
ЗНАМЯ
В “Знамени” в отчётный период — минималистичный Александр Беляков. Короткие, намеренно скупые строфы выстроены по принципу смыслового сжатия — каждое стихотворение похоже на телеграмму, где избыточное отсечено до предела.
не увернуться так расслабиться
не улыбнуться так осклабиться
ты рыбица а время рабицасвечение его плетения
излечит все твои хотения
не сомневайся нототения
Педалирование некоторой камерности, сдержанности, недоговорок — качество, которое в определённый момент рискует стать конвенцией, и подборка не вызвала особенного удивления. Однако выделю ещё один текст.
там настенька поёт
не ведая ума:
тепло ли тебе лёд?
светло ли тебе тьма?она жалеет их
ей греться не впервой
в сугробах вековых
под елью мировой
Если Морозко спрашивал Настеньку “тепло ли тебе, девица”, то здесь уже она обращается к самому льду и тьме с вопросом об их благополучии, выходя за рамки антропоцентрической логики страдания. Я бы рискнул прочитать это как метафору сострадания к злу, олицетворяемому современной Россией. Оставим читателю вопрос о различении христианского милосердия и этической слепоты и заметим, что Настенька не ведает ума, как указано во второй строчке стихотворения. Мы же, сохранив ум и уклоняясь от моральной капитуляции, двигаемся дальше по подборкам.
В мартовском номере того же журнала — уже упоминавшийся Алексей Кудряков, и снова подборка хороша, даже сложно что-то выбрать.
* * *
…мы обязаны
(или, по выражению одного персонажа — “нам подобает”)
наряду с бросанием ретроспективного
устремить и (мнимо…) проницательный
взгляд и в будущее!
Техника молодёжи: Ван де Граафа
генератор, двигатель внутреннего
выгорания, ротор (или реторта) —
останови этот молот-молох.Колесо в колесе, ход шестерёночный —
негде укрыться от юности моея.Колосник расплавленный: колесила,
колосилась и голосила,
обращая себя во прах и пепел,
дисторшн истошный, скрежет зубчаток,
ризы разодранные (отпечаток
на клёшах — клише голубиной лапы).Дни быстротечные, искры ночные,
веселящие юность мою.Стопора анкер и рупор стенанья:
клиноремённая передача
слов её — намертво вбитые гвозди,
сердце — силки, налитые гроздья
гнева — тело её, разжено, незряче
(во оставление и оправдание).“Вот я, господи” — завтра поищешь
юность свою, а её — нет.
“Колесо в колесе” — видимо, отсылка к видению Иезекииля, опосредованному языком журнала “Техника молодёжи”. Лирический герой находится внутри шестерёнок этой колесницы и смотрит на собственную молодость как на своего рода двигатель внутреннего сгорания, который сгорает буквально. Но увидеть это можно только ретроспективно, когда годы уже принесены в жертву “молоту-молоху”, а голос Бога стал дисторшном. Юность устроена как Божественная колесница — она самодвижна, всеобъемлюща, непостижима изнутри, и единственное, что она делает с необходимостью — уходит.