Свежий Воздух. Часть Третья
В третьей, заключительной, части обзора 43 номера журнала "Воздух" — о подборках, составленных приглашенными редакторами Ильей Данишевским, Виталием Лехциером и Ириной Машинской, и стихах в переводах Гали-Даны Зингер, Нины Ставрогиной и Дмитрия Кузьмина.
Итак, мы добрались до завершающей части нашего обзора. Речь пойдет, в первую очередь, о разделе “Приток воздуха”, в котором главный редактор журнала Дмитрий Кузьмин делегировал выбор авторов трем приглашенным экспертам — Ирине Машинской, Виталию Лехциеру и Илье Данишевскому. Представлять эти фигуры читателю, знакомому с контекстом современной поэзии, в целом, не нужно, но для широкого круга поясним. Ирина Машинская — признанный поэт, живущий в США, лауреат нескольких премий, автор множества книг и составительница антологий. Виталий Лехциер — поэт, критик, лауреат премии Андрея Белого и куратор одного из ключевых для актуальной поэзии на русском языке проектов — литературно-аналитического портала "Цирк Олимп+TV", к сожалению, не так давно объявившего о прекращении деятельности. Илья Данишевский — один из самых заметных в недавнем прошлом молодых поэтов, культовая фигура, властитель дум, куратор издательского проекта “Ангедония” и литературной программы Центра Вознесенского, принципиально издававший маргинальных авторов.
Может быть, именно беспроигрышность этого набора экспертов и подвела раздел “Приток воздуха”: нельзя сказать, что они открыли читателю новые имена, которые никак не попали бы на радар самого Дмитрия Кузьмина. Евгения Риц, Андрей Гришаев, Георгий Геннис, Ирина Котова и Елена Фанайлова — авторы, которые появлялись на страницах “Воздуха” и других проектов Кузьмина и без протекции. Инна Краснопер — самый модный новый поэт в Берлине, ее книга недавно вышла в издательстве “Новое литературное обозрение”, опубликоваться в котором большинство поэтов могут только мечтать. Итого остается не так уж много маневра для сюрпризов.
С другой стороны, может быть, так и было задумано. Ровно трое поэтов в рубрике — Борис Лейви, Татьяна Губанова и Андрей Дитцель — в меньшей степени на слуху по сравнению с фигурами, упомянутыми выше, и распределились так, что от каждого эксперта оказалось ровно по одному менее очевидному имени. Каждый назвал две наиболее важных для своей собственной картины мира фигуры и одно имя, принципиально новое для “Воздуха”. Моя гипотеза в том, что это было сделано намеренно: читая эту рубрику, мы знакомимся ближе прежде всего с теми, кто осуществлял выбор, то есть с Машинской, Лехциером и Данишевским. Раздел Ирины Машинской открывает подборка Евгении Риц. Женя Риц ведет читателя за звуком, за логикой разворачивания образа, которая кажется полуслучайной, пока читатель не начинает понимать, что все это время его взгляд скользил по некоторым очертаниям разрушенной стены, а за ее обрывающейся кромкой открывается своего рода зона из слов, ржавый, заброшенный советский парк развлечений с бредущими по нему призрачными силуэтами людей. “И, проходя, бестеневая,/ Сквозь оголённый циферблат,/ Рукой поправлю свет трамвая,/ Прошедшего сто лет назад./ Он зацепился за деревья/ Своей кассетной тетивой/ И вот, за деревянной дверью/ Теперь звучит, бестеневой./ И, в этом звонком, гулком свете/ Не до конца освещены,/ Проходят взрослые и дети,/ Гражданской не пройдя войны./ Проходят, то есть заживают,/ Их лубяные голоса,/ Как будто плёнку зажевало/ И выплюнуть уже нельзя.” Можно сравнить стихи Жени Риц с тотальными инсталляциями Кабакова. Это особым образом организованные пространства из слов, которые воздействуют на читателя иммерсивно, своим вокруг него присутствием. Эти пространства у Риц стали совсем темными, и теперь они зачастую схлопываются внутрь себя. При том что по признаку архитектурности этих текстов их ближайший предшественник — ранний Михаил Айзенберг, не могу отделаться от мысли о том, что здесь завершается доведенная до предела линия Сергея Гандлевского, его скепсис и трезвость, его “засранный лес”, которого больше не жалко.
***
В темном воздухе, где ничего
Не осталось,
Воздуха не осталось,
Жжёт горючее вещество,
Жмёт, давит на жалость,
Давит жалость
Там, где жгли покрышки,
Теперь ни дна,
Ни покрышки,
Только мёртвый снег со следами гари,
Полетев со дна,
Трогает тьму губами.
Его огненный, ледяной
Поцелуй горючий
Между средой и глазом
Оставляет тело — на всякий случай —
Не сохраняя разум.
Второй в карточной “руке” Ирины Машинской — Андрей Гришаев. Я множество раз писал о Гришаеве — это мой близкий друг и любимый поэт, поэтому найти слова для его текстов и при этом не повториться мне непросто. Новые стихи Гришаева писались трудно — это я знаю и из внутренней кухни Андрея, и из того ощущения, которое у меня возникает при чтении. Трудность эта заключается в том, что опора под ногами для пишущего на русском языке рассыпалась: “Виноватые мы/ Виноваты в этом/ Мы мычащем/ Берёза уточка виновата в этом/ Улыбочка речка”. Дело в том, что опорой для поэта, как мне представляется, является чувство собственной правоты: поэт уверен в том, чтó он произносит, хотя бы потому, что сказать это может только он. Он находится в той точке, в которой нечто поначалу смутное, невербализованное выкристаллизовалось до состояния физического артефакта, и является единственным свидетелем его материальности. Но важна и неотменимость этого артефакта, необходимость его присутствия, настолько острая, что становится этической необходимостью. На это Гришаев опереться больше не может и поэтому в этих стихах ищет новую опору. Вместо правоты он старается опереться на неправоту, на ошибку, на предательство со стороны реальности.
А из нашего окна
Видна стена
А из нашего окна
Та же самая стена
Что из вашего окна
А из нашего окна
Цепкая видать рука
Держит всё наверняка
А из нашего во ад
Глазки деточек глядят
Приговаривают
Ах ты, ад
Что ж ты под
Что ж ты над
Завершают выборку Ирины Машинской тексты Бориса Лейви. Про Бориса Лейви могу сказать следующее: я читал его стихи с удовольствием, при этом воображая, что это продолжается подборка Андрея Гришаева. Я пропустил тот момент, когда она закончилась, и удивился своему открытию. Действительно, манера Бориса Лейви от Гришаевской трудно отличима:
***
не сдержите обещания
слёз тяжёлых не сдержите
и для нового прощания
слов весёлых не сдержите
быстро веселей прощается
чтобы тяжелей разлука
сын домой не возвращается
у него не получается
дочь домой не возвращается
в голове её разруха
а и слушали вполуха
услыхали вам прощается
отпрыски семьи продление
позывные слепой памяти
не горение но тление
о шершавый воздух трение
Все это очень похоже на отрывок из последней книги Гришаева — “Останься, брат”. Видимо, Борис Лейви — поэт, как принято говорить, еще пока ищущий свой голос. Ведь недавно в журнале “Пятая волна” Борис Лейви писал еще совсем иначе, гораздо более консервативно, вот, например:
косилка проложит дорогу в траве
над тихим прилеском стервятник закружит
и нет никого в этой дикой стране
кто жизнь незаметную снова разрушит
здесь абрисом горы их лица мутны
а солнце пылает за склоном как домна
и в кротком отчаянии тишины
остаток дороги расписан подробно
Можно попытаться обобщить то, о чем пишут авторы Ирины Машинской, с помощью цитаты из Георгия Иванова: “Хорошо — что никого,/ Хорошо — что ничего,/ Так черно и так мертво,/ Что мертвее быть не может/ И чернее не бывать,/ Что никто нам не поможет/ И не надо помогать.”
В разделе Виталия Лехциера первый автор — Георгий Геннис. Геннис продолжает рассказывать истории о вымышленных персонажах, которыми он известен. Правда, Кроткер и Клюфф встречаются только в одном стихотворении, а в других действуют новые фигуры, часто от первого лица. Если быть более точным, то это не истории, а сценарии комиксов или короткометражек, четко и последовательно описывающие сцену за сценой. Для того, чтобы ими заинтересоваться, нужно визуализировать строчку за строчкой, и тогда все это начинает работать. Одна сцена сменяет другую, кадр следует за кадром. Короткометражки Генниса физиологичны и текучи: “пальцы Флорины/ с тёмно-синим цветом ногтей/ вылезали по одному/ сквозь щель в моём горле/ её молочные железы/ подрагивали у меня/ вместо коленных чашечек”. Эта текучесть больше всего напоминает современные видеоролики, сделанные с помощью нейросетей. Если верить разработчикам современных рисующих нейросетей, будущее этой технологии — виртуальные миры, создаваемые пользователем в процессе движения по ним в режиме реального времени. Это могло бы быть еще одной из метафор этих сновидческих стихотворений. Реальность Геннису, кажется, не нужна вовсе, она его мало интересует и в лучшем случае служит материалом для сновидения. В качестве цитаты я хочу выбрать текст, непохожий на остальные:
квартира — туннель туда и обратно
в несколько десятков шагов
стихотворение
в окне вместо зимнего города — розы
себя вырезают сами
из хруста стёкол
Продолжает раздел подборка Ирины Котовой. С текстами Котовой мне договориться не удалось. В ее автофикциональных верлибрах субъект речи заново перепроживает травматические события из своей жизни, находя в них ценные уроки более осознанного присутствия в настоящем. Но мне трудно выжать из себя еще больше эмпатии, кажется, за три года войн этот участок мозга одеревенел — так что, вероятно, дело во мне. Чем с большим драматизмом автор рассказывает про свою прабабушку, папу и прочих родственников, тем мне обычно тоскливей. У Котовой воспоминание может неожиданно перейти в молитву за жертв военных действий, а поиски октябрятского значка в поиски дупла “куда Родину спрятать”, но я буду слышать за этим только попытку манипуляции. К тому же я не вижу в этих текстах того, что характерно было бы только для языка Ирины Котовой, а не для жанра подобных ламентаций как таковых. Тем приятней было встретить отрезвляющее стихотворение о комнате с ночными горшками пациентов. Это стихотворение немного возвращает нас из экзальтации поэзией и войной обратно в реальность и опускает на землю.
ГОРШКОВАЯ
на цикле инфекционных болезней
нашу группу завели в “горшковую комнату”
это главное место для врача-инфекциониста —
сообщил преподаватель —
рабочий день начинается здесь
именно — здесь
иначе — ваш труд
ваши знания —
ваша жизнь —
бессмыслица
на каждом горшке
белела бирка с фамилией пациента
мутило
но мы старались не поддаваться
перекидываясь брезгливой мимикой
преподаватель снял с полки горшок
пронёс перед лицами
продолжил —
вот видите
в стуле — пена
что это значит?
это значит —
не выходя из горшковой
можно поставить точный диагноз
что важно?
всё — важно
цвет-запах-плотность-включения
запомните — это как музыка
до-ре-ми-фа-соль-ля-си
горшковая
навсегда отбила желание идти в инфекционисты
но не покидает ощущение
что я так никогда и не смогла
выйти из её резервации
из её многогранного духа
несмотря на любовь к музыке
мной не был поставлен
ни один точный диагноз
в её пределах
обвинять в этом географию
или тектонические сдвиги —
стыдное самооправдание
Цикл текстов Татьяны Губановой заставил меня вспомнить известную фразу Юрия Альберта “Искусство не для того, чтобы на него смотреть, а для того, чтобы о нем думать” — эти стихи предназначены не для чтения, а для рефлексии. В рамках одного отрывка смешиваются разные речевые регистры. Констатации неких событий могут смениться цитатами, цитаты — обрывками диалогов. Ожидание читателя нарушается, не давая включиться автоматизму восприятия: “Я целуюсь с переодетым мужчиной./ Образ матери десакрализован,/ Спины демонов вмещают гидроэлектростанции” — при внешней синонимии синтаксических конструкций их последовательность абсурдна. Наиболее характерен в этом отношении первый текст:
Хочу, чтобы они поплатились,
как ветер в трубах,
только не как учительница начальных классов, которая рассказывала,
как домовой пересчитывает ложки
и как кто-то скоро умрёт. Уже умер.
Но —
— они —
— стали говорить
о:
Наиболее важном в этом аспекте,
Имеющем большое значение,
Критериях эффективности,
Реализации программ,
Позволяющих унифицировать,
Способствующих развитию,
Сориентировать по срокам,
В рабочем порядке.
Субъект речи, произносящий “я хочу”, “я целуюсь”, в следующих частях выныривает окончательно, продирается сквозь этот фоновый шум речевых регистров, цитат, офисных докладов, обрывков диалогов, чтобы зафиксировать свою растерянность от ситуации, в которой “мне действительно реально плохо, потому что я не понимаю, как?”. Отвращение к шаблонам официальной речи, которое питало работы концептуалистов, здесь, кажется, приобрело форму внутреннего диалога, который ведет с собой говорящий. Что именно “как” не договаривается, но позволяет себя угадать.
Перейдем теперь к выбору Ильи Данишевского. Раздел открывает подборка Андрея Дитцеля, нового автора для “Воздуха”, но по сумме обстоятельств, которые и называются жизнью, не нового для меня: я знаю Андрея уже 20 лет. Активист ЛГБТ-движения, автор пикантных, но грустных рассказов о личной жизни и опубликованного в Kolonna Publications метаромана “Кентавр vs Сатир”, тонкий поэт, прошедший эволюцию от более консервативной поэтики к прозаизированному свободному стиху, Андрей, тем не менее, оставался в стороне от литературной жизни метрополии. Вероятно, связано это было с тем, что, переехав из Новосибирска в Гамбург (сейчас Андрей живет в Берлине), он публиковал стихи в различных маргинально-сетевых проектах и, как и я в те годы, принадлежал к соответствующей среде авторов. В данном случае Илья Данишевский остался верен своей стратегии переноса авторов из периферии поля в его центр, за что я ему благодарен: Андрей мне кажется интересным и серьезным писателем, заслуживающим пристального внимания. “Многое забывается. Или становится сказочкой. Житием.” — говорится в первом же тексте подборки, и да, перед нами, действительно, оказываются своего рода жития. Но не жития святых, а жития людей, что называется, заурядных, только выбравших эту заурядность сознательно, по собственной воле. Анечка, читающая Бориса Виана, выходит за семинариста и “освещает деятельность РПЦ”. Вероятный бисексуал Лютиков кочует по квартирам жен и тещ, пока не теряется окончательно. Однокурсник Волков после неудачного гомосексуального опыта становится православным нацистом. Дочь диссидентов Женька пишет диплом на тему эксплуатации железных дорог, выходит замуж и берет ипотеку. Герои Дитцеля в этом цикле постоянно выбирают путь компромисса и адаптации к среде, в которой живут, а единственному персонажу, которому это не удается, проламывают арматурой череп, и он возвращается в виде ангела. Эта публикация Дитцеля — фактически роман в стихах о сходящихся и расходящихся тропках человеческих судеб. Язык Андрея здесь бежит метафор он точный, констатирующий, прозаизированный, никого не жалеющий, документирующий, а не драматизирующий.
ДЕВСТВЕННОСТЬ ДО БРАКА
Первый ирландский паб в Новосибе (и всё так дорого),
кружка Гиннесса, чай с лимоном. Прощайте, стипендия и гонорар.
Однокурсница любит мальчиков с мотоциклами,
но всё-таки едет со мной на дачу. На электричке.
Станция “Сеятель”, Береговая, Бердский залив.
Родители в городе, ключ под крышей веранды.
Спорим (по пунктам) о восьмеричном пути Будды.
Будда и сексуальность. Бисексуальность. Табу.
Чай при свечах. Холодно. Сидим под одним одеялом.
Лежим под одним одеялом. Но одетые. Ты, конечно,
цитируешь, как свеча горела, скрещенья рук и ног. “Ты ещё девственник?”
Достаю из кармана дюрекс, как помню, со вкусом клубники.
Пилотка мохнатая, проблемная кожа,
утром не смотрим в глаза друг другу.
Растворимый кофе, печенье “советское”
Соседка выглядывает из-за забора (“Бесстыжие!”).
Студенты, студентки. Девочки, мальчики. Почти все разъехались.
Москва, эмиграция. Кто-то спился.
Недавно я читал на православии.ру матушку Анну Романову,
о том, как важно хранить до венчания девственность.
И это загадка. Поскольку я помню другую Аню —
худенькую, накрашенную, с книжкой Бориса Виана,
разговорами о Карлосе Кастанеде
среди мальчиков и мужчин постарше. И в электричке на дачу.
Но, конечно, к этому шло. На пятом курсе выскочила замуж
за многообещающего семинариста. К выпуску была с животом.
Тема диплома “Освещение деятельности РПЦ”.
Целых пятнадцать страниц! Но епархия надавила на вуз. Защитилась...
Что ж, нарожать семерых детей — не высморкаться,
не поле перейти (с избранным Пастернака в сумочке),
не выпить залпом кружку тёмного пива.
Многое забывается. Или становится сказочкой. Житием.
Одно из самых ярких открытий последних лет, Инна Краснопер, как будто ощупывает язык. Это ощупывание должно быть очень понятно любому, кто оказывался в чуждой языковой среде, например, эмигрировав в Израиль или в Германию, когда начинаешь забывать слова родного языка или, наоборот, слышишь его в словах чужого. Этот опыт сейчас переживают многие уехавшие из России, и потому тексты Краснопер особенно актуальны. Они написаны как будто на универсальном языке неких фонетических рефлексов, распадающемся и пересобирающемся — “аффект и несколько конфет/ how did we get here/ how we/ hey we/ hewee/ hell we/ hell is the other we”. Во многих текстах — в данной подборке в меньшей степени, чем в других, которые я наблюдал — Инна переключает внимание со значения на звучание слов и их внутреннюю форму, и в этом звучании обнаруживает мерцание новых значений.
(...)
чествовать до чёрного
до чего хороша
кон до ца
до целого до ясно
го
неможна
до нежного нельзя
до лебедя поедающего
до съеденного
до вострых
врезанных
по уши по колено
по пятке
по пятому на потом
на поду
шку
du й
Слова переливаются и распадаются, как цвета в капле бензина, сквозь них проглядывают слова других языков. Именно поэтому важно хотя бы раз послушать, как Инна их читает. Тогда становится понятно, как они должны работать. Как подойти к ним без этого опыта, мне неочевидно.
Подборка Елены Фанайловой представляет собой отрывки из дневника. Дневник этот принципиально печатается так, как записан, со всеми пропусками знаков препинания; это внутренняя речь, она сумбурна и то оформляется в прозу или “ощетинивается” рифмой, то разбивается на отдельные реплики, как морская волна о камень. Иногда это напоминает эффект распадающейся речи у персонажей прозы Сорокина. Фанайлову как будто штормит политическим, событиями и сюжетами, журналистской сводкой и снова поэзией. Волна выносит все это на страницы дневника. Поэтический дневник как кладбище морских находок.
Я сплю, я сплю в снегу, и ты поспи. Мне снятся мёртвые в сухой степи, пересечённой местности, где жар и лёд и нет воды. Там марш-бросок, кроссовки, берцы, рюкзаки И пот в песок, и бьют с носка и неизвестные гористые окрестности засыпанные тоннами песка обрыв над пропастью над узкою рекой не перепрыгнуть но ползти в обход всем брюхом превращаясь во безводных обездвиженных и пресмыкающихся ядовитых мы выползем в нору и встанем в ущельях, человеческому миру скрытых в адских белым светом залитых прекрасных подземельях к их стенам припадая шелестящим ретроградным ухом с инфернальным древним страхом
Там тот, кто ждёт меня, кто жив, легко стоит на собственных ногах, пока он мёртв. Мы обсуждаем разные дела. Его великолепный волейбол (команда выиграла, капитан доволен), и весь порядок страв, и для стола бухло, как он умел. Он слишком худ, высок, ума во тьме не потерял Вот инженер любви, маркшейдер адских штолен. На третьем плане ангел и верблюд На первом весь психический материал а на втором утрата памяти что это за река в песках в горах где нет моста и только дикий страх сорваться. И каждый план от зрителя там скрыт. Мы выползли ползком на животе и скинули рюкзак с зашитым парашютом. Рассчитывали время по минутам и ели молча камень и песок. В посмертном мире пленных не берут. Мы можем наконец отчётливо обняться, я чувствую щетину на щеке. У мёртвых же растут и ногти, и борода. Я слышу интонацию, смешок от названного братца: мы сделаем так точно, как обычно, мы выполним так ясно, как всегда. Так расскажи мне, что нам надо, чтоб отбиться. Зачем-то ты пришла ко мне сюда.
Я буду тут с тобой. Всегда, мой друг, везде. Не надо сомневаться. Куда б ты ни пошла, я следую, слежу за каждым шагом. Держи себя в руках. Не доверяй бумагам. Всё
прочее, любовь моя, ни при пизде.
Завершая чтение раздела “Приток воздуха”, подытожу, что каких-либо радикальных сюрпризов он не предлагает. От темных, схлопывающихся внутрь себя пространств Евгении Риц и поисков новой опоры в неправоте у Андрея Гришаева до мемуаристики Андрея Дитцеля и языковых экспериментов Инны Краснопер — мы видим, что современная русская поэзия, по крайней мере в том еe изводе, который представлен в журнале, продолжает двигаться по уже намеченным траекториям. Перед нами срез поэтического мейнстрима, где неоакмеистические тенденции соседствуют с языковыми экспериментами, а документальность — с герметичной метафорикой.
В разделе “На один вдох” публикуются итоги конкурса хайку, из которого хочется процитировать вот этот сверхактуальный текст Константина Белова.
ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Мама — рыба
Папа — рыба
Костя — мясо
В разделе “Дальним ветром” публикуются переводы Гали-Даны Зингер из Нурит Зархи, Нины Ставрогиной из Юна Столе Ритланна и Дмитрия Кузьмина из Рэй Армантраут. О переводах, не видя оригиналы и не владея соответствующими языками, судить трудно. Но подборка Нурит Зархи — одна из лучших подборок во всем журнале, я получил от нее настоящее читательское удовольствие. Это стихи, богатые лексически, — сокровищница образов, ближневосточный ковер со множеством изображенных на нем животных и предметов. Однако, как часто бывает, лучшее стихотворение — самое простое:
Мама спит.Очки кладёт в туфлю,
её большие синие глаза свободны от зрения.
Мама, вставай!
Я не разбужу тебя, даже ради того,
чтоб избавиться от страха смерти.
Не заставлю смотреть,
прячусь ли я позади картины,
или вообще не видна, как калиф и аист,
а может, как одна из сказочных мышек,
ткавших плащ-невидимку для королевы.
Мама пьёт клубы пара из чашки.
Глаза её разбавлены стёклами очков.
Мама, взгляни!
Но как у всякой великой богини,
её глаз, застрявший в основании лба,
закрыт.
Юн Столе Ритланн размышляет о происхождении и значении различных явлений повседневного кухонного быта, как то — креветки, йогурты, сковороды. Каждое стихотворение — своего рода поэтическая статья для лирической энциклопедии и одновременно философское размышление о семантических связях, иногда переходящее в нечто личное-биографическое. Так мы узнаем, что Авраам ел йогурты, а сковородка вок досталась нам от династии Тан, но, конечно, в каждом случае Юн Столе Ритланн высекает из этого какое-то неожиданное поэтическое озарение. Однако выделю стихотворение, меньше всего напоминающее этот жанр.
У Т К А
ты надрезаешь крест-накрест
утиную грудку со стороны кожи
на упаковке можно прочесть
инструкции по-датски
этот язык напоминает о сказках
Х. К. Андерсена, о его “Гадком утёнке”,
тушишь кусочки мяса, там говорится
о непохожести, о страхе чужого,
страхе быть не таким, как ты сам
мнишь и как мнят другие, ты достаёшь
форму, сливаешь бульон, в этом мясе —
кусочки неба, через окно ты видишь
двух лебедей, две стрелы в воздухе,
устремлённые в завтра, где нечто
ждёт вчуже — быть может, оно прекраснее,
чем ты не без причин предполагаешь
Рэй Армантраут, кажется, ищет поэтическое в тех точках, где абстрактное становится конкретным и наоборот, “разряд, с каким наши мифы возвращаются в отвлечённость понятий”. Так, наблюдение за конкретной кошкой превращается в размышление о выражении “сдержанная подача информации”.
САМОЕ
Нашу кошку мы любим
за то, что её само-
уважение истово,
но сдержанно,
вот она сидит на
клочке солнца на коврике
и облизывает коготки
со всех сторон,
и тут нечто
гораздо большее,
чем “взвешенная подача
информации”, но,
в сущности,
то же самое.
На мой вкус эти тексты зачастую слишком разрежены и полны сентенций, но у Армантраут всегда находится этому некое идеологическое обоснование. Например, в одном из текстов она пишет: “не будь товаром, будь идеей”. Так и эти стихи стараются быть не товаром, оцениваемым с точки зрения поэтического потребления, а мгновенными снимками мыслительного процесса Армантраут, который начался до стихотворения и продолжится после него.
Эта мысль вполне перекликается с первой частью статьи Олега Пащенко о процессуальном письме, которой я завершу свой обзор. Пащенко начинает с рассуждения о двух типах онтологий. В одном типе мир предстает дискретным и делится на объекты, а в другом состоит из процессов, взаимодействий и трансформаций. “В традиционной субстанциальной перспективе стихотворение мыслится как дискретная самотождественная “вещь”, обладающая устойчивой структурой и границами. Задача поэта здесь — создать этот объект, задача читателя — воспринять и истолковать его”. Именно из такой перспективы я писал свой обзор. Между тем, существует и другая — текст в постоянном становлении. В качестве примера таких текстов Пащенко приводит автоматическое письмо сюрреалистов, серийную поэзию Эшбери и “Поминки по Финнегану” Джойса. Пащенко выдвигает идею создания поэтической платформы, на которой текст мог бы переживать постоянные правки и эта история правок была бы наглядной: “Это превращает чтение в своего рода археологию смысла”. Надежду на появление таких новых форм письма, а вместе с ними и новых типов поэтических языков, поэтических институций и даже форм критики хочется разделить.