Рецензия
Текст
Рива Евстифеева
красильников_труды_[cover]

Труды и дни Михаила Красильникова. Дневники 1951–1956 годов / Сост. Д. С. Козлов. СПб: Издательство Европейского университета, 2024.

А был ли диссидент?

Издание в 2024 году дневников человека, получившего в начале оттепели четыре года лагерей за политические высказывания, — жест, как кажется, довольно смелый для работающего в России издательства. Фигура российского политзека сегодня исключительно актуальна, и имена Навального и Кара-Мурзы известны теперь далеко за пределами страны. 

Не стоит, однако, думать, что в самих дневниковых записях Михаила Красильникова (тщательно изданных и подробно прокомментированных составителем) отражена диссидентская мысль середины пятидесятых. Сам составитель в предисловии осторожно оговаривает некоторую проблематичность своего персонажа:

Не пытаясь обесценить политические убеждения Красильникова, я хотел бы обратить внимание, что содержание лозунгов, как фигурирующих в материалах  следственного дела, так и воспроизводимых позднее в мемуарах, характеризует, скорее, не его взгляды, а политические чувства тех, кто вспоминает о событиях 7 ноября 1956 года (для одних — страхи, надежды — для других) (От составителя, с. 14).

По свидетельствам, фигурирующим в обвинительных документах, на демонстрации 7 ноября 1956 года Красильников и группа примкнувших к нему лиц выкрикивали антисоветские лозунги. Сам Красильников на допросах (их протоколы опубликованы в Приложении) утверждает, что не помнит, что именно выкрикивал, так как был в тот момент совершенно пьян. Дело рассыпается: в генпрокуратуре отмечают, что доказательств против обвиняемого слишком мало, а свидетельства сомнительны.

Дневники, найденные при обыске и приобщенные к делу, вообще, по мнению работника генпрокуратуры, показывают, что их автор — “вполне советский, патриотически настроенный человек” (с. 259).

Ленинградская прокуратура решила все-таки дать делу ход, но с тем, что дневники отражают суждения советского патриота, а вовсе не подпольщика, на самом деле трудно поспорить. 

Свои дневниковые записи Красильников, сын военного, отличник и комсомольский активист, начинает в выпускном классе. Он рассказывает о прочитанных книгах и беспокоится за выпускные экзамены в рижской школе, а затем за вступительные, на отделение журналистики филологического факультета ЛГУ, но и те, и те проходит исключительно успешно. 

Он заносит в дневник свои стихи — например, такие: 

Вечер. Полосочка месяца узкая.

Небо раздалось, раскинулось вширь.

Край дорогой. Сторона моя русская!

Родины милой могучая ширь!

(с. 23) 

 

Или такие:

Как бы хотел увидеть вновь тебя я,

Вновь оглядеть простор амурских вод,

Границы близкие далекого Китая,

Где правит так же, как у нас, народ.

(с. 25)

Первые страницы дневника, таким образом, будто бы создают интригу: в какой же момент в этом юноше, боготворящем Сталина и даже раздражающемся на окружающих за то, что они слишком безразлично реагируют на его смерть, зародятся сомнения в справедливости существующего строя? Может быть, при чтении диссидентской литературы? За разговорами с однокурсниками? При столкновении с жестокостью и несправедливостью системы? Но до самого конца дневниковых записей (а обрываются они накануне той самой фатальной демонстрации 1956 года) никаких следов таких сомнений не обнаруживается.

Разумеется, можно предположить, что дневниковые записи пятидесятых годов — в принципе не тот документ, от которого следует ждать откровенностей на опасные политические темы. 

Что же тогда открывают нам записи Михаила Красильникова? 

Мне представляется, что некоторая проблема не самих этих записей, а именно их публикации в 2024 году, — в том, что публикация эта опоздала лет на тридцать. Несомненно, найдется и сегодня редкий читатель, которому дорого любое документальное свидетельство о жизни ленинградской интеллигенции времен оттепели. Но того, кто захочет узнать что-то о жизни советских авангардистов из первых рук, ждет разочарование (зато его ждет бытовой антисемитизм и мизогиния в непривычной уже сегодня концентрации). 

Составитель как будто отдал себе отчет на полдороге, что автор — вовсе не зачинатель так называемой “филологической школы” и не смелый творец ярких перформансов на университетской скамье, но так и не решился произнести это вслух и в сопроводительных материалах к книге (издательской аннотации, анонсах презентаций) все-таки пробует найти хотя бы косвенные свидетельства. Ему удается призвать себе в помощь отдельные слова Льва Лосева, но, кажется, мало что еще.

Обращаться к этим дневникам как к источнику могут и историки студенческой повседневности 1950-х годов. На их страницах упоминаются, например, известные ученые и преподаватели Ленинградского университета: и Владимир Яковлевич Пропп, и Федор Абрамов, и многие другие филологи, 

— сообщает автор в объявлении о публикации книги на странице Питерской вышки.

Федор Абрамов известен не столько как преподаватель ЛГУ, сколько как автор-деревенщик, — впрочем, почему бы и нет, а Проппа на страницах издания мне обнаружить не удалось ни при чтении, ни в именном указателе.  Но проблема, конечно, не в отсутствии Проппа и мимолетном присутствии Федора Абрамова. Мероприятие, на котором появляется единственный раз в этих записях Федор Абрамов (никак себя, впрочем, не проявляя), один из студентов называет “хвалой оттепели”; Красильников же (с. 129), либеральных идеалов оттепели не разделявший ни в тот момент, ни, как кажется, после, отзывается об этом с крайним негодованием.  Профсоюзные собрания он, напротив, посещает с энтузиазмом и долгие годы отчаивается, когда за глупую (но политически совершенно безобидную) выходку его исключают из комсомола, и отказывается примириться с этим решением, подавая все новые прошения о пересмотре его случая.

Главной интригой книги в итоге оказывается не то, как в советском юноше проснулся диссидент, а то, как молодой человек, диссидентских идеалов не разделявший и только со стороны без особенного восторга взиравший на “стиляг”, попал в политические заключенные. Надо сказать, что его случай наглядно, на пальцах, демонстрирует несовпадение понятий “политзаключенный” и “диссидент” (проблема, как кажется, ставшая к 2024 году крайне актуальной).

Михаил Красильников — несомненно, политзаключенный, попавший в лагеря по совершенно политическому обвинению, а потому служащий примером жестокости репрессивной системы даже в период относительной и да, очень ограниченной либерализации советского режима. Но вместе с работниками генпрокуратуры СССР нам придется, видимо, прийти к выводу, что диссидентом и антисоветчиком он вовсе не был.

Тогда кем же Красильников все-таки был?

Внимательный читатель советских и зарубежных романов, мемуарной литературы, классической поэзии, он действительно увлекся футуризмом. Красильников собирал мемуарную литературу и публикации Шершеневича, Лившица и Хлебникова, хотя, кажется, главным футуристом для него все-таки оставался Маяковский: в отличие от остальных, он регулярно его цитирует и прежде всего ему подражает в собственных стихах. 

На мой взгляд, именно история чтения — самая увлекательная сторона этих дневников. Это история становления советского интеллигента, именно советского, через дозволенную и доступную литературу; причем как через школьный и университетский канон, так и через самостоятельные поиски — не приведшие его, может быть, к диссидентскому мышлению, но живые, искренние и по-своему сложные. В этом отношении дневники Красильникова — свидетельство детальное, богатое и, кажется, довольно редкое по полноте.

Но на скамью подсудимых его привело вовсе не чтение раннесоветского авангарда, а неумеренное и безостановочное потребление алкоголя. Именно “киру”, “кирянию” отведено больше всего места в дневнике. 

На допросах Красильников указывает на одну из своих однокурсниц как на главную причину своих запоев. Этой девушке посвящено и несколько страниц дневника. Но в самом дневнике главной причиной непрестанных возлияний представлена нескончаемая скука. 

Юный студент ЛГУ очень страдает от нехватки денег на развлечения, даже самые культурные; отец-военный и живущие в Ленинграде родственники стараются поддерживать его материально, но этого не хватает — и ближе к концу дневника источником денег становятся влюбленные в Михаила девушки.

Подруги, о которых он поначалу пишет без всякого интереса, а затем со все большей одержимостью, со временем входят все-таки в его жизнь. Именно на них —  сразу на нескольких, а также на очередной констатации всеобъемлющей скуки, — и обрывается его дневниковое повествование. 

Да еще эта идиотка Г. преследует меня своими домогательствами. Дважды я сумел улизнуть, один раз далеко не лучшим способом — передал Вадику Бакинскому билет в театр, купленный ею. А Вадик, в свою очередь, продал его. Представляю, каково было ей. Но зато в этом случае я полон решимости сразу же сказать всю правду. Но что за дура, что за великая дура! И могла же вообразить себе, что я смогу полюбить такую лохудру, старую, толстую, к тому же безногую еврейку, как она! 

Скоро Танька приезжает. А чем ее занимать? Самому делать нечего” (с. 211).

Скукой и желанием “соригинальничать”, а также желанием своего товарища понравиться однокурснице, он объясняет появление на занятиях с гусиными перьями, квасом и хлебом в декабре 1952 года — жест, который и стоил им исключения из комсомола. Может быть, за этим на самом деле скрывались вполне сложные политические и культурные мотивации. Но чтение трехсот страниц дневника и судебной документации этих глубинных мотиваций никак не открывает. 

У сегодняшнего читателя-диссидента и оппозиционера, находящегося в эмиграции, история Михаила Красильникова вряд ли вызовет сочувствие — особенно после знакомства с протоколами допросов, где он дотошно и подробно перечисляет своих собутыльников и собеседников (позднее они, разумеется, были вовлечены в процесс по его делу).

Может быть, впрочем, его внутренние мучения покажутся знакомыми тем, кого, как и в советскую эпоху, невозможность настоящей деятельности и чувство беспомощности обездвиживает и лишает вкуса к какой бы то ни было осмысленной активности, кроме поиска возможностей утопить боль в алкоголе. 

Но стоит ли в самом деле желать книге найти такого читателя?