Издательство “Медузы”, Éditions Tourgeneff / слова_вне_себя, 2026
“Чтобы ветер не сдул поцелуй, я держу ладонь ракушкой”. Евгения Лавут о повести Василия Чернышёва “Тайме”
Компактная, как нэцке, повесть поэта (чем, вероятно, объясняется неординарное внимание к мелодике текста, способность исключить из него все лишнее, не нарушая стройности музыкальной фразы) Васи Чернышёва — настоящий роман взросления, несмотря на скупой ее объем.
И настоящий подарок тем, кто устал от беспримесного автофикшна, стилизации, канонической сюжетной прозы. Здесь есть несколько внимательно докрученных сюжетных линий (без единой лишней детали, но со всеми необходимыми); разговор с читателем от первого лица с интонацией, которая, неважно, взаправду ли это так, не оставляет сомнений в том, что автор и герой — одно, и оттого сразу же вызывает доверие и эмпатию; равенство опыта телесности и опыта рефлексии — и честная горечь оттого, что один не может существовать без другого, не будучи им разоблаченным.
Что происходит в “Тайме”? Как в любом из лучших романов, то, что происходит со всеми — и ни с кем. Паша улетает из Москвы в начале войны, когда пошел слух, что закроют границы и цены на билеты взлетели до неба; Паше девятнадцать, сначала он в Тбилиси, потом в Польше, но в голове у него бесконечная Москва и девушка Нина, которая осталась там, которая для него и есть Москва. У Паши есть мама, она в России, с ней живут единоутробные сёстры, и папа, с ним живут единокровные братья. Паша живёт сам. Эмиграция выдает ему базовый набор: убогое жилище, недоговороспособные соседи, звуки совокупления за стеной, слышимость которых увеличивается пропорционально отсутствию секса у героя, квартирная хозяйка — воплощение безразличия и замкнутости на себе нового окружения, оскорбительная работа, одиночество, безденежье, прошлое, которое клокочет, плачет и ласкает внутри, замещая настоящее. Совсем неинтересно. “Скучная история”.
Интересно, как об этом рассказывает Чернышёв. Идеально точное название дает подсказку: ещё до того, как автор объясняет нам его происхождение, мы отчетливо слышим в нем time (время), ме (me, меня, мне), тайну, немножко “дай”. Потом мы узнаем, что в нем зашифровано ещё и “место”, и всё окончательно встанет на свои места. Место и время неразделимы и неотделимы от нас, но осознание этого — самая болезненная точка взросления. Убери одну из составляющих, и другие станут невесомы и прозрачны до степени самоуничтожения.
Как в любом из лучших романов, место и время героя, его тайме легко опознать, если оно погранично или, пуще того, напластывается на ваше собственное, но даже если вы не видели фильма “Большая поэзия”, были слишком взрослыми, чтобы ходить в одну поэтическую студию, не участвовали в поэтических слэмах или вообще никогда не писали стихов и не любили их слушать, довлатовская достоверность приводит вас туда за руку. Паша снимается в массовке фильма про поэзию — это место отдал ему друг, придумавший тайме, и это, как и то, что мальчик, чье заветное желание стать великим поэтом, снимается в массовке фильма про поэзию, совсем не случайно.
Никаких дублей не было, все читалось по одному разу, а когда все закончили выступать, на сцену поднялся человек с повязкой на глазу и в клетчатой рубашке. Это был Игорь Гавкин, в девяностые ему выбили глаз за стихотворение. Никто не знал, за какое именно.
— Большое спасибо поэтам нашей студии, они старались. И напоминаю, что восьмого сентября у нас пройдет двадцать второй Поэтический Схлёст. Приходите слушать стихи!После этого Гавкин спустился со сцены, а массовка сбилась в кучки и пошла курить. Я подошел к одноглазому и сказал:
— Я тоже пишу. Я хочу выступить на Схлёсте.— Про что пишете? — спросил он.
— Последнее было про ногти, — честно ответил я.
— Ногти это хорошо, — сказал он и улыбнулся. — Приходите.
Тема массовки может быть развернута на всю ширину повествования и его сквозной мотив: любовь к девушке Нине, неповторимая к неповторимой, неизменная к неизменной — часть грустного лирического эпоса про всех уехавших юных поэтов, которые считали, что их девушка-Москва будет сохранна без них самих.
В один из приездов в Москву, люто заснеженную и ещё почти такую же, как та, из которой я уезжала, я пришла в Кооператив Чёрный за кофе для моего сына Сани, который последний год до эмиграции буквально там жил — делал уроки, встречался с друзьями, тусил с баристами и получал оставшиеся к вечеру булочки задаром. Покупал кофе сам на гонорары за роль в театральной постановке “Благоволительниц”. Я сфоткала для него баристу и спросила, знает ли он её. Он ужасно обрадовался и сказал: “Да, это N, передай от меня привет!” N ничего про него не помнила. Я отвезла в Париж пачку кофе незнакомому мальчику. Тайме — мучительный путь к тому, чтобы увидеть в себе незнакомого мальчика и признать, что это ты и есть.
Даже если вы не бывали в кафе “Лес”, в “Зинзивере”, в Старосадском переулке, не жили у Киевского вокзала, не покупали напитков в “Ароматном мире”, тайме станет в процессе чтения безусловным, цельным, засасывающим, вы сможете его присвоить. (И не стоит, вероятно, объяснять, что окажись вы во всех этих местах — положим, и “Лес” еще был бы жив, — вы бы их не узнали.)
Но ценность тайме не просто в реконструкции уникального опыта, а в присвоении универсального. Это тоже часть пути. Кроме понятных локусов и перемещений между ними героя, важный сюжет — рассказы, которые Паша переводит с японского. Они — один из способов, который ведет его к осознанию триединости тайме. Работа официанта в японском ресторане, реальная, здесь и сейчас, имеет такое же отношение к его я, как и сам ресторан “Японская сакура” с ошибкой в написании на японском — к реальной Японии. На стульчаке ресторанного сортира Паша перечитывает самый убедительный из трёх текстов, которые он перевёл с японского, — про странную дружбу девушки-баристы с посетителем вдвое старшее её, который заходит в кафе последний раз, прежде чем навсегда покинуть город. От их связи остается только боб-кофе, который ничем не замечателен — “просто тройной эспрессо, разбавленный небольшим количеством воды” — и улыбка на лице девушки, не сразу растаявшая после его ухода.
Я вернулся на кухню. Был полдень субботы, клиентов пока не было, и на кухне тоже было пусто. Нож за две тысячи евро лежал на столе. Я положил руку на мокрую от рыбьих потрохов доску и растопырил пальцы. Нож легко вошел между костей, разделив мою ладонь пополам, и крепко уселся в доске. На черном анодированном лезвии рядом с ручкой я прочитал надпись: IKEA.