рецензия
Текст
Леонид Спирин
обложка тайме

Издательство “Медузы”, Éditions Tourgeneff / слова_вне_себя, 2026

О “Тайме”. Рецензия Леонида Спирина на повесть Василия Чернышёва

“Тайме́” — довольно милая, милая книжка, небольшая повесть, не первая и не последняя в ряду модной сейчас короткой полуавтобиографической прозы о любви, войне и эмиграции. Её автор — Василий Чернышёв, превосходный 24-летний поэт, это его прозаический дебют.

Ядром этого текста, как это нередко бывает у поэтов, переобувших коньки поэзии на лыжи прозы, служит стихотворение — о Нине, полувоображаемой возлюбленной главного героя, жовиального, молодого, чувственного поэта Паши. Эти стихи, в общем, любовная лирика: двух других тем — войны и эмиграции — они незаметно касаются всего по слову на каждую. Так у Чернышёва и в “Тайме”: всё, что касается любви в тексте, наследует стихотворению по части описательной изобретательности, тона и, что бы ни значило это слово, поэтичности; две другие темы выведены несравнимо скучнее.

Как известно, общее место плохо именно потому, что оно общее. Вот началась война (во всех подобных текстах хронология чётко рассечена надвое — до и после), Паша, после незначительных неурядиц, наконец, закономерно и несколько даже анекдотично оказывается в автомобильной очереди на Верхнем Ларсе. Мы все там были. Кто не был — читал в новостях. Кто не читал в новостях — слышал дикие рассказы друзей и знакомых. Кто был не там — смотрел из окна на Арарат, летел в Белград или летел в Таиланд. Именно потому, что мы все прекрасно знаем, что там было, невозможно проникнуться частной трагедией Паши — многочисленная реальность была смешнее, страшнее, интереснее, тяжелее. Перемещённый в художественную литературу без какой-либо изобразительной или психологической обработки бытовой опыт эмиграции оказывается попросту скучен — его скучно читать и, чувствуется, скучно было писать. Может быть, когда наш век будет интересен не только тем, кто в нем живёт, это будет захватывающе — но не сейчас. Подобные бытовые перипетии занимают добрую треть книжки.

Тема войны — даже особо рассказать нечего — сводится к дежурным пассажирам метро, на лицах которых “ничего нельзя было прочитать”, счётчику дней и вспышкам блеклых картинок в духе “русские солдаты насиловали и убивали детей и женщин”.

Я должен взять паузу здесь. Война — это трагедия, причём в меньшей степени наша, а мы тут обсуждаем буквы. Но буквы — раз уж буквы собираются в слова, а слово есть мысль — это единственный способ эту трагедию осознать, а значит и справиться с ней, хотя бы попытаться. Скорее всего, у нас не получится. Скорее всего, получится не у нас. Но что точно — мы не можем писать “война, война, война” и надеяться, что, написав это слово ещё раз, мы вдруг скажем про неё что-то дельное. Наоборот — каждый раз, когда мы пишем “война” и имеем в виду, что этим все сказано, мы превращаем войну в художественный приём, способ описать настроение персонажа, в фон. Это девальвация, это не я придумал. Повесть написана от первого лица, поэтом Пашей, но ни автор, ни главный герой не находят слов, чтобы хоть как-то её объять — но ведь слава писателя в том, чтобы всё-таки найти их. По мне так это задача вовсе невозможная. Пусть — всегда можно описать свои чувства, свои мысли. Этого в книге нет тоже. Теперь продолжим.

Ещё немаленький объем занимают рассказы в рассказе: Паша (к слову, студент-японист) переводит на русский миниатюры некоего японца и в довольно случайные моменты своих путешествий их перечитывает — и читатель “Тайме”, разумеется, проделывает это вместе с Пашей. Выглядящие относительно симпатично сами по себе, в повести они, кажется, служат только одной цели — увеличить объем: ни Паша, ни автор не вспоминают их содержание ни до перечитывания, ни после.

В конце концов, Паша, устав от липкого соседства в коммуналках Польши, измученный тоской по Нине и Москве (а точнее, пожалуй, по Нине-Москве), решает на пару дней вернуться. Его на выходе из аэропорта встречает мент, а нас — плоская сцена (чтобы не забывали) бытовой коррупции: штраф за курение мент кладёт себе в карман. Не менее анекдотично, чем очередь на Верхнем Ларсе как обряд инициации русского эмигранта: для москвича Паши Москва — это почивший “Клуб-клуб”, в котором теперь “что-то действительно сломалось”; “Зинзивер”, в котором “что-то тоже пропало”; и мыло Zielinski & Rozen в кофейне, где проводили время Паша и Нина, — вместо него там стоит теперь “какой-то Овсянников, наполовину пустой”. Те же странные метаморфозы за два года (пока Паша питался в эмиграции хачапури, травой да бананами) произошли и с Ниной. Она вдруг стала дурой и пошлячкой, она не пытается теперь говорить с ангелами и снимать про них кино, а хочет теперь айпад — самый очевидный и топорный символ консьюмеризма — он, мол, в качестве подарка доказывает щедрость человека.

По старой нашей доброй литературной традиции оставшаяся возлюбленная эмигранта олицетворяет если не всю Россию, то в нашем случае по меньшей мере Москву. Москва продолжает жить своей жизнью. “У меня есть своя машина, большая квартира, работа. Я ни от кого не завишу. Я повзрослела! Я, например, не прошу маму сделать мне какой-то документ, если мне нужно”, — рассказывает Нина. “О девочка, что ты вообще знаешь о документах! И что ты знаешь о самостоятельности, сытая-умытая москвичка в сапожках и шубке!” — возмущается про себя Паша, будто сам факт того, что он два года проваландался по съёмным квартиркам Варшавы и Тбилиси, делает его чем-то лучше неё. И вот тут, под развязку текста, вскрывается самое забавное: он за собой ведь совсем не замечает, что он в сущности точно такой же карикатурный москвич. Ну, в самом деле, чем мыло Zielinski & Rozen в модной кофейне отличается от iPad? Но какой-то разрыв с Ниной все равно есть — может, потому что он как-то смутно ощущает: он страдал, а она нет? Может, потому что он что-то знает о документах, а она нет? Может, потому что в конце повести Паша загадывает самое заветное, очевидное и наконец правильное желание, а легкомысленная Нина наверняка нет? Мы не узнаем — Паша не удосужился спросить, что она чувствует и чувствовала все это время, он уходит со встречи, сам. Автор силится нас убедить: не сложно отпустить Нину-Москву — она ведь теперь другая. Москва правда теперь другая, но убедительно изобразить это Чернышёву не удалось.

В итоге Паша уезжает обратно в Тбилиси — и уже оттуда снова гуляет по Москве, теперь воображаемой.

Что нам ещё остаётся?