Зиновий Зиник. Русская служба. М.: Новое литературное обозрение, 2024
Русская служба тридевятого царства
“Ему сунули в руки знамя и сказали: беги!” — начал читать я в Тбилиси. Ещё через несколько дней “Русская служба” Зиновия Зиника ехала со мной в маршрутке в Армению. Закончил читать уже в Ереване, в русской кофейне, где встретился со знакомой:
— Да вот все разъехались. Один в Барселоне, другой в Нью-Йорке.
— А вы куда планируете?
— Думаем про Берлин или Вену.
Это примерный диалог с любым знакомым в последние два года, так называемая светская беседа.
“Древко было холодное, обточенное многолетним хватанием предыдущих рук, и тяжелое кумачовое знамя выскальзывало из его заиндевевших пальцев, когда он побежал вперед, тяжело хлюпая по слякоти, в которую раздрызгался снежок пустыря под многочасовым топотом ног”. Многолетние хватания предыдущих рук так истерли все эти слова — “эмиграция”, “виза”, “переезд”, — что уже и непонятно, как об этом говорить.
Зиновий Зиник — писатель и эссеист, эмигрант той же волны, что и Бродский с Довлатовым, например. Но сам он, кажется, ассоциируется не с конкретной волной, а с эмиграцией в целом. Больше всего известно его эссе “Эмиграция как литературный прием”.
В 1981 году Зиник написал “Русскую службу”, которая сначала вышла во французском переводе, а потом в эмигрантских изданиях. В 1990-х ее напечатали и в России, но уже тридцать лет как не переиздавали, только сейчас в “Новом литературном обозрении” книга выходит с новым послесловием автора.
Сюжет “Русской службы” очень прост. Мелкий советский служащий, литературная генеалогия которого легко угадывается. Над ним издевались, вплоть до сексуализированного насилия, в суворовском училище; во взрослой жизни — ни друзей на службе, ни любви, лишь завороженная преданность черточкам букв:
Но к концу квартала, когда приближался срок сдачи доклада директору министерства, начинался и на его улице праздник: все бегали к Наратору на консультацию, как, скажем, выправить букву “ж”, чтобы получилась буква “к”. Наратор точным, хирургическим взмахом бритвы срезал у “ж” левую половинку и срывал аплодисмент всего отдела.
Да, зовут героя Наратор. Настолько говорящая фамилия (а имени нам не сообщается), что она перестает нести свою функцию. Герой, лишенный радостей жизни, имени и ума, настолько заслушался голосами “Спидолы”, что решил уехать в Лондон из советской Москвы. А шинелью Наратора становится зонтик, который подарили ему в министерстве к сорокалетию.
По другой ветке литературного генеалогического древа тоже без труда проглядывается линия, ведущая к лесковскому Левше. Однако здесь уже возникает сложность разделения Наратора и рассказчика. Возможно, точнее было бы сказать, что именно у рассказчика Зиника есть среди прабабушек и прадедушек рассказчик Лескова, так как Наратор и блохи подковать не сможет, и бежать к царю не станет, и той дьявольщинки не имеет, что есть у Левши.
В Лондоне Наратор теряет свой зонт, а это всё, чем одарил автор своего героя. Пустота на месте зонта начинает заполняться революционной биографией, “рукой Москвы”, борьбой за язык в эпоху, когда “к штыку приравняли перо” и т.д. Но пустота остается пустотой, а маленький человек остается маленьким.
Одна из важнейших частей нового издания “Русской службы” — послесловие Зиновия Зиника. Оно даже по объему занимает процентов пятнадцать от всей книги. В нем автор как раз много пишет о литературных источниках и предках героев, о том, как его собственная эмигрантская биография стала основой сюжета, о 1978-ом годе, когда и разворачивается действие романа, и т.д. Поэтому не станем долго на этом останавливаться. Однако один литературный источник, который не дальше прочих спрятан в “Русской службе”, Зиник не указывает: это сказка.
Если взглянуть на эту повесть через призму волшебной сказки, то многое становится на свои места. Наратор — герой с именем-символом (как Царевна-лягушка, Иван-дурак, Кощей Бессмертный и т.д.) — отправляется в странствие за тридевять земель. В.Я. Пропп пишет:
Переправа в иное царство есть как бы ось сказки и вместе с тем — середина ее. Достаточно мотивировать переправу поисками невесты, диковинки, жар-птицы и т. д. или торговой поездкой и придать сказке соответствующий финал (невеста найдена и пр.), чтобы получить самый общий, еще пока бледный, несложный, но все же ощутимый каркас, на основе которого слагаются различные сюжеты.
Одно из средств переправы, по Проппу, корабль; есть он и в "Русской службе". Зиник усиливает эффект сказочности, давая кораблю имя "Витязь". Потусторонний мир — есть проекция мира посюстороннего, но в то же время — вывернутая проекция. Таким предстает и Лондон, с его левосторонним движением, странными розетками с тремя дырками и кранами без смесителей. Автор это подчеркивает, представляя левостороннее движение как фольклорную “левость”, неправильность, пугающую зеркальность.
Настолько же фольклорным оказывается радиоприемник “Спидола”, который купил себе Наратор:
Всю жизнь он слушал радиоточку в виде черной тарелки; в звуках из черной тарелки было постоянство, как в свете электрической лампочки; сейчас он крутил ручку “Спидолы”, впервые познавая неуловимость волн, и привыкал преодолевать помехи. Вечер за вечером глядел он в зеленый глазок, мерцающий то драконьей угрозой, то светом маяка, к которому он продвигался через шипение, свист, писк и хрип волн, уа-уи, пши-вши, и вот наконец на этих волнах заплясали голоса.
“Спидола” (от латышского Spīdola — сияющая) становится сказочным змеем. В волшебных сказках никогда не указывается, как выглядит змей (“Если бы мы пожелали нарисовать змея только по материалам сказки, то это было бы затруднительно”, — пишет Пропп). Единственная черта, которая неизменно есть у змея во всех сказках — многоголовость. Да, он обычно летает, но у Афанасьева только однажды встречается упоминание крыльев; в остальном это многоголовое, но бестелесное существо, поднимающее вокруг себя шум и хаос (чем не “шипение, свист, писк и хрип волн, уа-уи, пши-вши”?). “Спидола” так же бестелесна, но многоголова. А хор голосов, доносящихся из нее, разрушает привычный мир Наратора (“Короче, раньше была одна на свете ‘Правда’, а теперь она раздвоилась”).
Однако не стоит воспринимать буквально: радиоприемник=змей, Лондон=потусторонний мир, а Наратор=Иван-дурак. Автор беспрерывно обманывает, дает ложные тропы. Одна из основных тем “Русской службы” — раздвоенность. В послесловии Зиновий Зиник пишет:
Двойственность и раздвоенность — налет готики в моем романе — изначально проявились из-за самой природы работы на радио. Для российского слушателя, особенно в эпоху железного занавеса, мы существовали лишь в эфире, бестелесно. Это было эфирное существование. В то время как тело было приковано к лондонскому микрофону, наш голос — наша душа — витала на радиоволнах. В самом слове “иновещание” — вещание в иной мир — есть нечто от спиритуалистических сеансов, потустороннее, готическое. Иногда мне казалось, что эхо наших голосов, как тени наших душ, постепенно накапливается по углам студий в подвалах Би-би-си. Обрывки голосов слышались из-за закрытых студийных дверей. Недаром Буш-хаус назвали домом с привидениями. House звучит по-русски почти как “хаос”.
Раздвоенность в тексте просматривается даже на стилистическом, языковом уровне, которой пользуется рассказчик, бесконечно нанизывая слово на слово, растягивая предложение на страницы. За счет тавтологий, омонимов и ассоциативных связей рассказчик все время возвращает нас в исходную точку, закручивает повествование в воронку, внутри которой нет ничего устойчивого. Как только читатель хватается взглядом за слово, тут же оказывается, что оно значит не то, чем показалось. Смысл такой игры не только в издевательстве над читателем, но и в создании мерцающего языкового поля, в котором выстраивается повествование.
Эта игра начинается с книжного магазина, когда ты смотришь на обложку: словосочетание “русская служба” включает в себя и Русскую службу Би-би-си, и службу чиновника со страниц классических произведений и т.д.
Иванушка-дурачок часто в сказках говорит, нарушая правила грамматики, используя странные фразы, граничащие с заумью. В этом снова Наратор оказывается ему подобен. Его язык — непригодный для жизни мутант, в котором скрестили канцелярский, советский, журналистский английский, диссидентский и другие языки. Сам он не владеет ни одним (вопреки своему имени). В большинстве случаев он просто молчит, но если ему и дают слово, то рассказчик его почти сразу перебивает. Только однажды у Наратора был порыв сообщить что-то важное, но и тот не увенчался успехом:
Он просто в один прекрасный пасмурный день уселся за пишущую машинку, вставил туда сразу двадцать экземпляров папиросной бумаги и напечатал под копирку десятипальцевой системой один и тот же ответ всем и каждому: “Согласно гениальной стратегии вождя сорокамиллионного корейского народа, на стратегию американского империализма, направленную на разгром малых стран по отдельности, следует ответить отрывом по отдельности повсюду в мире рук и ног у янки-агрессоров, а затем отрезать у них голову. Точно так же нужно поступать и с реакционными кругами России”. Потом подумал и приписал: “Бедная она, бедная”. Прочел написанное от начала и до конца и медленно разорвал на мелкие кусочки. Больше о стратегии борьбы он не думал.
Даже в этом ответе, который он сумел сочинить, нет ни одного его собственного слова, включая “Бедная она, бедная” — принадлежащее машинистке. Все эти бессмысленные фразы он взял у других людей. Впрочем когда мы приглядываемся к остальным персонажам, то становится понятно, что ни один из них не высказывает ничего осмысленного. Все диалоги героев состоят из повторов лозунгов, газетных заголовков и клишированных мыслей. И в этом Наратор не отличается от остальных. Если попробовать поговорить с одной головой змея, то она показывает всю свою ничтожность. Такой головой может оказаться и белый эмигрант первой волны, и социалист, и параноик, и машинистка, и начальник Русской службы.
Раздвоенность присутствует во всем, возможно, это основной закон существования мира, в котором живет Наратор. Например, описывается столовая-кантина:
А сотрудники все шли и шли: каждый человек в этой стране шел с утра “за чашкой кофе”, которая на деле могла обернуться чашкой чая, но по утрам это называлось “кофе”, в то время как на полдник, файф-о-клок, все называлось “чашкой чая”, хотя на деле часто оказывалось чашкой кофе. Дело было, конечно же, не в чае и кофе, а в неразличимости смурных и безликих дней, где полдень напоминает закат и без этих “утренних кофе” и “полуденных чаев” был бы потерян счет времени. И вот отсчет времени стал важнее самих времен: главное — выпить чашку кофе-чая, а после меня хоть потоп; но потопа не происходило — земля привыкла к неостановимому потоку дождя с неба. Только успела прерваться на мгновение вереница из лифтов в кантину и Наратор уже было отпустил дверь, как вереница людей устремилась в обратном направлении, из кантины к лифтам, с подносами, где выстроились батареи стаканчиков с крышечками, чтобы распивать “чашку кофе”, пока не произойдет смена дня на “чашку чая”.
Одновременно с новым изданием “Русской службы” Зиновий Зиник выпускает мемуарный роман “Украденный почерк” по главам-сериям в журнале “Демагог”. В одной из глав автор описывает свою прогулку с Александром Асарканом:
Я догадался до этой логики: надо довести до абсурда и сопоставить несопоставимое. Безумие в рационализме. Магазин “Детский мир” на площади имени Железного Феликса. Детский мир пыточных камер. Памятник Первопечатнику самиздата. И так далее, до магазина “Чай”, где надо пить кофе. Не забывая магазина “Кофе” на Мясницкой, рядом с Главпочтамтом, где Асаркан покупал свой чай. Можно подумать, что сама идея этих магазинов была придумана Асарканом.
Советская Москва — вывернутая наизнанку нормальность. Лондон — вывернутая наизнанку Москва. В то же время Лондон не становится от этого нормальным. В “Русской службе” нет ничего нормального, это мир-миф, в котором есть знакомые места, люди и события, их даже легко угадать, но как только ты к ним приближаешься, они исчезают.
В этом смысле “Русская служба” — не книга об эмиграции. Это сказка, которая, как и всякая другая сказка, строится на противопоставлениях: жизнь и смерть, свое и чужое, творчество и подражание, рациональное и чудесное и т.д. Фольклорист Е.М. Неёлов писал, что сказка избегает социологического и психологического подтекстов, поскольку они отвлекают ее от подлинного художественного смысла. Так и здесь: герои-маркеры, существующие по законам сказки. Однако персонажи не похожи на плоские функции повествования, ты им сочувствуешь, телом своим реагируя на сюжет.
“Русская служба” — не книга об эмиграции, но именно в переездах и светских беседах о визах, разъезжающихся друзьях и собственных планах видишь реальность нереального, мерцающего и двоящегося мира.