Рецензия
Текст
Денис Ларионов
Обложка книги “Биробиджанский дневник” Павла Кушнира

Павел Кушнир. Биробиджанский дневник. — Рига: Медуза, 2025.

В диких условиях: “никто не герой, кроме жертвы”. Денис Ларионов о “Биробиджанском дневнике” Павла Кушнира

Поэт и критик Денис Ларионов специально для слов_вне_себя написал об особом месте, которое занимает “Биробиджанский дневник” в потоке текстов, остро отозвавшихся на войну с Украиной и стремительное озверение государства. Павел Кушнир не просто был замучен в тюрьме — он выбрал предельную форму протеста, которая обрекла его на мученическую судьбу. Этот выбор вывел его письмо на уровень, которого можно достичь, вероятно, только ценой собственной жизни.

Говорить о Павле Кушнире и его произведениях очень непросто. Причина этого — мученическая смерть автора в следственном изоляторе города Биробиджана: по официальной версии — от голодовки, но, судя по всему, в заключении на него оказывалось физическое давление. В СИЗО Кушнир оказался после анонимного доноса на опубликованный им ролик, в котором он резко выступает против вторжения в Украину и путинского режима в целом. История гибели Павла Кушнира налагает на пишущих о нем особую ответственность, требуя прежде всего точности высказывания и удержания эмоций, хотя смириться со случившимся год назад до сих пор тяжело и тем, кто не знал автора лично.

Кушнир дистанцировался от разнообразных литературных инициатив и сообществ, так как, по-видимому, рассматривал своё письмо как работу одиночки, безразличного к внешним конвенциям. Впрочем, в орбиту его интереса попали Анна Горенко (1972–1999) и Василий Бородин (1982–2021) — близкие ему по духу современные поэты, которые могли говорить об универсалиях из точки крайней уязвимости и бесприютности. Кроме того, Кушнир стремился к контакту с отдельными фигурами на пересечении литературы, журналистики и активизма, но большинство его писем и посланий остались без ответа, что делает ситуацию ещё более трагической и рождает мысли, которые не хочется тут озвучивать.

Volens nolens, гибель Кушнира влияет и будет влиять на прочтение его художественных текстов, среди которых пока только один — роман “Русская нарезка” — был опубликован в 2014 году базирующемся в Дюссельдорфе ZA-ZA Verlag. Bообще не замеченный критикой и коллегами, после известий о гибели автора, пришедших с опозданием, роман был оперативно переиздан с небольшим, но пламенным предисловием Ольги Романовой. Последовавший за этим выход “Биробиджанского дневника” в рамках издательской программы “Медузы” оказывается закономерным и важным жестом. Но в то же время и жестом, не лишенным двусмысленности, ведь вместе с самим текстом, мы приобретаем ещё одну рамку — издательскую, отклоняющую наше восприятие в сторону большей открытости, которая — да простится мне это предположение — могла бы смутить интровертного автора, при жизни стремившегося ускользнуть от чрезмерного внимания к себе.

Вполне объяснимо стремление рассматривать не только активистскую, но и литературную деятельность Павла Кушнира исключительно в героико-политической парадигме, а также поспешно вводить его в культурный пантеон, называя его именем мероприятия и творческие конкурсы. Всё это — нормальные культурные рефлексы в вопиюще ненормальной ситуации, ведь даже на фоне других репрессий, направленных на творческих людей (таких как дело Беркович и Петрийчук или “Маяковское дело” и многие другие), ситуация с Кушниром поражает какой-то особой жестокостью. В свете этого — повторюсь — обсуждение текстов Кушнира требует особой взвешенности и деликатности, не столько по моральным причинам (это и так очевидно), сколько из-за того, что, в общем-то, случайное обретение Кушнира-писателя и последующая рецепция его текстов рискуют оставить за кадром выразительность его письма, а также присутствующую в дневнике личную (она же политическая — вот где захватанный лозунг полувековой давности более чем уместен!) ноту, способную со временем раствориться как нечто второстепенное на фоне чудовищного ужесточения государственного насилия в 2022–2025 гг. (и, скорее всего, в дальнейшем), которое Кушнир не только засвидетельствовал, но принял на себя и не отступил.

Можно сказать, что “Биробиджанский дневник” — свидетельство столкновения личного эксцесса автора, достигшего крайней точки разлада с РФ и её политическом устройством (при этом он продолжает писать “мы”, когда речь идёт о бомбардировках украинских городов) с идеологическим вакуумом позднего путинизма, отбросившего за ненадобностью пустотные символы веры более раннего периода — “стабильность” и “безопасность” — и затопившего публичное поле злокачественным содержимым, которое, казалось, было вытеснено из него в предыдущую декаду (а на самом деле находилось на расстоянии вытянутой руки). Дневник Кушнира начинается на следующий день после объявления так называемой “частичной мобилизации”: “вчера объявили мобилизацию/по словам Николая, мужа Влады/брата Влады забрали прямо с работы 2 мента/затолкали в автобус увезли/Дениса Шмырова (худрук!) забрали тоже”. Кушнир довольно подробно фиксирует, как начинают раскручиваться жернова государственной машины, цель которой — собрать как можно больше людей для отправки на войну с Украиной (в это время сам автор ходит с фломастером по городу и пишет “долой войну! долой фашизм! долой мобилизацию!”). Он фиксирует и попытки противодействия этому: кто-то бежит в Грузию, Армению или Казахстан; кто-то более или менее удачно пытается спрятаться в труднодоступных местах на территории РФ; кто-то выходит на акции и протесты (“на акциях против мобилизации задержано/1386 человек в 38 городах”).

Но дневник Кушнира нельзя свести только к хронике бедствия, хотя и это было б не мало. В процессе вовлеченного наблюдения чудовищных фактов, сквозь шок от распада социальных связей, Кушнир остро ощущает стремительное распространение в российской военно-политической ситуации селективного метода, сводящего отдельного индивида к мобилизационному предписанию: “что я буду делать если завтра мне вручат повестку” (С. 38). Страх получить повестку на фронт сравним со страхом растворится в гуле социальных медиа, посылающих противоречащие друг другу сигналы. Спустя два с половиной года после описываемых событий первые две части “Биробиджанского дневника” читаются как синкопированная сводка, в которой голос автора порой неотделим от новостного потока и цитат из текстов, фильмов и композиций.

Дневник действительно имеет прихотливую трёхчастную структуру, у которой очевидно музыкальное происхождение (много сделавший для того, чтобы дневник увидел свет Дмитрий Волчек называет дневник “симфонической поэмой — своего рода оммажем Скрябину”). Каждая часть состоит из множества фрагментов на грани прозы и верлибра, собираемых словно посредством судорожного дыхания пронзенного тревогой тела. Но стихийность или непродуманность здесь совершенно исключена, доказательств тому более чем достаточно: от скрытых цитат до плагиатических вставок, уже опробованных Кушниром в “Русской нарезке”. В качестве источника эстетики плагиата Кушнир называл Уильяма Берроуза и, конечно, Кэти Акер. Но между их подходами есть большая разница. Если Акер копипейстила тексты мёртвых белых мужчин для разрушения символического порядка патриархата, воспроизводимого в “нормальной” литературе, то Кушнир обращается к забытым артефактам социалистического реализма, стремясь заклясть содержавшийся в них вирус насилия, перед которым не устояли предшественники пелевинско-пепперштейнианского типа и по сути нормализивали, одомашнили его.

Другой материал для кушнировских коллажей — западная проза в диапазоне от высоких образцов до нишевых вещей: так, например, закончив дневник на издевательской цитате из “Звезды” Эммануила Казакевича и отправив рукопись своей коллеге Ольге Шкрыгуновой, через некоторое время Кушнир присылает ей окончательный финал, представляющий собой загадочный фрагмент из романа Фрэнка Герберта “Досадийский эксперимент”. Уместно также сравнить дневник Кушнира и с написанными в 1990-е и 2000-е гг. поэтическими и эссеистическими текстами Александра Скидана, с которыми его роднит не только любовь к раскавыченным цитатам, но острое ощущение кризисной смены историко-политических циклов, передающейся через тончайшую акупунктуру фрустрации. Но если Скидан пишет об этом из перспективы вывернутой наизнанку петербургской поэтической традиции, пропуская горькие чувства через сложноустроенную теоретическую машину, то провинциал Кушнир (как точно называет его Дмитрий Гаричев), говорит из такой точки изоляции, которая не допускает теоретического остранения: “одиночество; скоро повестка и тюрьма и поговорить бы с, кому доверяешь, кем-то, не мечтаю — нет, мечтаю и о с кого любишь, хотя не видел даже во сне с тех пор как зассал выйти с пикетом на Красной площади и поехал работать в Биробиджан” (С. 34). Одиночество Кушнира — это последовательное удаление от столичных игр амбиций, неблизкой и даже презираемой семьи, социальных медиа, последних оставшихся конфидент:ок.

На первый взгляд может показаться, что всё это результат социальной атомизации, знакомой почти всем, кто жил в России во второй половине 2010-х — начале 2020-х. Но при более внимательном чтении оказывается, что перед нами вполне сознательные действия человека, решившего в одиночку поставить заслон социальному порядку, который всё интенсивнее наполняется злом: “риск смерти, насильно мобилизованным, на войне, снял чувство вины. И мертвенности комфорта, когда от твоего имени происходит Буча или Мариуполь; сознательно ли это сделала фашистская власть, или это побочный эффект, не так важно” (С. 75). Вряд ли эта категория покажется преувеличенной тем, кто серьёзно воспринимает военно-политическую ситуацию последних трёх с половиной лет; не кажется оно преувеличенным и Кушниру, который обостряет конфликт между собой и государством до максимума и не стесняется в выражениях и оценках относительно как его первых лиц (“мы не пушечное мясо, а они не патриоты, но ёбанные бандиты и лжецы”), так и его миниатюрной копии — семьи (“мне трудно написать ёбаный отец и я пишу просто отец”).

И тут я подхожу к самой сложной теме. Помимо хроники социального бедствия и замешанной на неисчерпаемой эрудиции безжалостной рефлексии о нём, дневник Кушнира — это не лишённый автоагиографических черт отчёт о некой высокой задаче, которую он себе поставил: “никто не герой, кроме жертвы”. Этот героический “мотив” нарастает постепенно и наиболее явно звучит в третьeй, самой отчаянной части дневника. Кроме решимости подпольного активиста, Кушнир демонстрирует стремление сконцентрировать в себе силу, которая должна проявиться в индивидуальном акте, ответственность за который можно разделить только с самим собой. Индивидуальном акте — выражусь осторожно — несекулярного характера, начинающемся как политический протест, в который превращается давно практикуемое Кушниром голодание. С точки зрения политической прагматики подобный жест попросту не нужен — есть способы более заметные, но в их эффективность не верят даже те, кто их использует. Помочь восстановить справедливость может только чудо, о котором Кушнир говорит почти в самом начале своего дневника — и если из сегодняшнего дня вам кажется, что думать о нём и надеяться на него нелепо, вспомните себя два–три года назад. Но чудо многого требует от того, кто, ожидая егo, верит, что способен противопоставить злу волевой акт индивидуального сопротивления — и страницы из дневника и писем о практиках голодания, голоде вообще, его свойствах и целях — одни из самых страшных и неоднозначных страниц, которые мне доводилось читать. В них в несколько отчужденной форме раскрывается, из каких малых жестов, микрособытий и наблюдений состоит механика, даже физиология того радикального выбора, который делает Кушнир: “и вот, сейчас я думаю — возможно, это иллюзия — что взрослому человеку — лично мне <…> хватит в день 1,5–2 литра воды, 2 пачки сока и одну кефира — <…> о физич. труде: отключали воду и я вдруг понял что не могу долго нести маленькое ведёрко; незаметно, но ослабел жёстко”.

Эти слова написаны Павлом Кушниром за год до гибели, который, если я правильно понимаю, он провёл за написанием другого, гораздо более сложного текста, который нам ещё предстоит прочитать. Но уже сейчас очевидно, что “Биробиджанский дневник” занимает в наследии автора совершенно особенное место, соединяя в одной точке эстетический эксперимент, документальную хронику и агиографический самоотчёт. Не самое распространённое в современной литературе сочетание, но подобных текстов, бесскомпромиссно смыкающих “литературу” и “жизнь”, и не может быть много. В то же время, этот обжигающий микс содержит не только имплицитный упрёк, но и вызов тем, кто продолжает писать на русском языке сегодня. Важно его не проигнорировать.