Ягодки
(из цикла “Говорить”)
— … “Цветочки”, “снежинки”... А мы не цветочки. Муж у тебя вернулся и по ночам тебя во сне душит — так и ты его во сне ногами в живот бьешь и лицо в кровь расцарапываешь.
Как в кине
Самая красивая из всех тут была Нина, — всегда она была самая красивая, где бы ни оказалась. “Эта у них самая маленькая и самая гонорная”, — сказал ей в спину один парень в столовой, здоровый, как бычара, а она даже не обернулась. Нина сидела у окошка, у прибитого к раме маленького зеркальца, и красилась, а Карине, которая попыталась лебезить и хватать ее помаду, сказала: “Отвянь, сучка”, и Карина отползла, села смирно, смотрела, свесив нижнюю губу. Нина намазала лицо кремом из железного тюбика и стала гладкая-гладкая и коричневая, как кирпич. Потом сунула Карине плоскую помызганную коробочку с тушью, сказала: “Держи давай”, плюнула в коробочку и стала маленькой щеткой мазать ресницы. Левый глаз, потом, помедленнее, правый. Потом опять плюнула, опять левый и опять правый. Потом третий раз, и ресницы стали большие, страшные, и вся Нина стала похожа на страшную красивую куклу. “Змеинда идет!” — пискнула Анечка от дверей, и Нина лениво сказала: “А срать я хотела”, и это была правда, Нина никого не боялась, такой была ее красота. “Вот закатит она тебе”, — с приторной мстительностью сказала Карина. “Не закатит”, — равнодушно сказала Нина и пошлепала перед зеркальцем намазанными красными губами, а потом сказала Карине: “А ну держи меня”. Карина схватила ее за майку, а Нина быстро высунулась за приоткрытое окно и, свесившись, потерла пальцем синюю оштукатуренную стену. Треснула майка, взвизгнула в ужасе Анечка, но Нина уже сидела перед зеркальцем как ни в чем не бывало и только дышала быстро-быстро. “Отпусти уже!” — брезгливо сказала она Карине, и та выпустила майку из дрожащего кулака, и тут распахнулась дверь и вошла Зинаида Марковна, старшая сестра, и сразу же заорала: “Что-о-о-о за бардак?” Анечка шмыгнула в кровать и задрожала, а Карина обмякла и распустила губы, уставившись на Змеинду маленькими темными глазками. Но Змеинда видела только Нину и только к Нине медленно пошла, уперев в бока руки, а красивая и страшная Нина сказала: “О, Зинаида Марковна, а я как раз к вам готовилась, посоветоваться хотела: как вам кажется, идет мне, когда синенькое?” — и медленно опустила, а потом подняла намазанные известкой веки. “Ах, Нинка, — сказала Змеинда. — Ах ты ж Нинка-Нинка. Вот отдам я тебя мальчишкам с третьего этажа — что ты будешь делать?” “Не отдадите, — дерзко сказала Нина и все смотрела на Змеинду, — я вам самой нужна”. “Язык у тебя — как хер собачий, — сказала Змеинда. — Вот получишь у меня клизму с мылом”. “Вы мне лучше волосы сделайте как в кине, — сказала Нина, — как на Новый год делали, чтобы спереди веночком, а сзади вились”. “Вот посмотрим”, — сказала Змеинда и подошла к Нине вплотную и рывком подняла с подоконника ее маленькое безногое тельце, а Нина левой, единственной своей рукой обвила Змеинду за шею, и так они отправились в ординаторскую.
И тварей и птиц небесных
Он стал загибать пальцы под одеялом, но не считать четверг было нечестно, потому что дождь начался именно что в четверг в девять часов вечера, как раз когда его отправили спать, и от этого было еще страшнее.
Получалось уже пять дней, уже пять дней непрерывного дождя. От страха тело стало как будто чужим и холодным, он боялся закрыть глаза, и там, где на потолке лежала тяжелая тень от люстры, вызванная к жизни заоконным фонарем, ему вдруг увиделась какая-то нехорошая повозка. Он уже почти не сомневался, что всему конец, он не сомневался и тогда, когда понял, что дождь идет три дня подряд, — ему и раньше было страшно, когда дождь шел три, четыре дня, но пять — пять прежде не случалось никогда, потому что никогда, никогда он раньше не голосовал за то, чтобы исключить кого-то из пионеров, — а вот в четверг проголосовал, встал и сказал совершенно правильно, что таким, как Степаненко, не место в рядах их дружины и вообще не место в рядах строителей советского будущего, что не может человек, который сам не учится и первоклассников запирает перед уроком в туалете, исправиться, что он тянет назад показатели всего отряда и весь отряд страдает от него, а это несправедливо. Он тогда слушал свой голос, и голос его был хороший, пионерский, и это давало ему сил, и вечный ужас перед огромным, полуслепым, постоянно набыченным Степаненко, втиснутым сейчас рядом с вызванной на совет отряда такой же огромной, как он, бабушкой за первую парту, от этого пионерского звона в собственном голосе отступал, — правильный был голос. Но тогда непонятно было, почему дождь шел уже пятый, пятый день, и невозможно было заснуть, и почему-то он все время представлял себе, как страшно, с криками, с разинутой пастью будет тонуть их кошка, когда воды потопа поднимутся до четвертого этажа, и за кошку почему-то было страшнее всего. Бабушка Степаненко под конец попросила слова, с огромным трудом вывернулась из-за узенькой парты, перекатываясь с ноги на ногу, повернулась к молчащему классу, пожевала губами и вдруг громко заплакала, широко распахнув черный рот. В тот момент он вдруг на секунду — но ровно на секунду — перестал что-либо понимать. Он спросил тогда Христа, что ему делать, он вслушался изо всех сил в Христа в душе своей, но Христос молчал, а Степаненко уже второй год тянул назад показатели всего отряда, весь отряд страдал от Степаненко, и надо было спасать отряд, как бы ни колотилось сердце в горле.