С позиции свидетеля / коллективный сборник – Тель-Авив. Издательство книжного магазина “Бабель”, Babel Books Berlin, 2026
Роман Рустамов
LA VIE, MON AMOUR
Фразы из фильма рефреном отдаются в голове, но на свой лад.
La nuit, mon amour.
Добираюсь до пляжа. Народ бродит здесь и ночью, но я нахожу кромку песка для себя одного. Много ночей назад я бежал по пляжу, спотыкаясь о песок, обжигая легкие, и кричал — четыре года назад жизнь казалась невыносимой, я казался невыносимым. Хотелось оторвать собственные части и сшить заново, склеить нечто новое, что‐то, что работало бы исправно, но выходит очередной франкенштейновский монстр.
Взросление — убийство себя прошлого или вечное пересобирание, переизобретение, починка поломанных частей? Стыд за то, кем некогда был, сожаление о том, кем не был? Через год я буду стыдиться себя нынешнего, и так навсегда.
Или принятие всех вариантов себя и прощение? Хотел бы спросить у родителей, но они не отвечают. Как только темы разговора выходят за рамки банальных вопросов о погоде, учебе и ужине, они скукоживаются и сводят всё на нет. Прошлым летом я хотел расспросить отца о войне, на которой он был в молодости, но уперся в стену молчания. Мы сидели в беседке в бабушкином саду, он пил пиво и сказал только: «Страшно».
Холодный лунный свет успокаивает, разглаживает загар по рукам и ногам. Мое тепло испаряется. Я всегда больше любил ночи, страшные и загадочные, в которые вершится судьба личности, оказавшейся в слезах на полу кухни, с горой немытой посуды в раковине. Под луной принимаются самые личные решения, проводятся самые опасные ритуалы, вылезают самые глубинные черти.
La lune, mon amour.
Делаю шаг к воде. С самого детства я жил у воды, купался в реке, гулял вокруг озера, ползал под мостами, опасно отдавался потоку, чтобы вынырнуть в последний момент. Остывший, но по‐прежнему теплый после знойного дня залив. Волны шепчут, ласкают кожу. Ступнями ощупываю каждую песчинку, каждый камень. Захожу по пояс, слышу прохладные, манящие течения. Ложусь на воду. Куда бы не занес меня поток жизни, я всегда буду жить у воды. У моря.
La mer, mon amour.
Смотрю на лилово-синее небо. Замечаю самолет и гадаю, где он приземлится. Вода заливается в уши, я плыву к берегу, но останавливаюсь на середине и начинаю брызгаться во все стороны, бегать, падать, прыгать, как тогда, после девятого класса... пока не становится слишком холодно, пока на небе не выступают предрассветные тусклые звезды.
Les étoiles, mon amour.
La vie, mon amour.
Юлия Чарнышёва
ТЕБЯ ЗДЕСЬ НЕ БЫЛО
Всё, что я знала и слышала, я продолжала каждый день ещё и повторять про себя, выгравировать (если угодно — клеймить) в собственной памяти — в отсутствие возможности сесть и что‐либо записать. Я делала это во сне и наяву, пока граница между ними постепенно стиралась хроническим недосыпом (первое время мы не спим ночью даже в перерывах между сменами — слишком страшно, — мы читаем хроники обстрелов городов и позволяем себе отключаться только по паре часов днём).
И днём, и ночью они мне являлись в стольких ипостасях, что в какой‐то момент я поняла: за первые недели полномасштабной войны, если суммировать сны и реальность, я увидела вообще всех людей, которые сейчас живут на планете. В этом было тотальное разочарование. (По большей части.)
Но эти, являясь, молчали.
Говорили другие. Мне скоро
стало понятно, что до тех
пор, пока я могу отличать
одно от другого, умею
прислушиваться настолько,
что становятся слышнысл
ова, которые
принципиально
не произносят, то есть пока
я их слышу, я обязана буду
о них рассказывать.
<...>
Следующий раз, когда я увидела автомат перед своим лицом, — через пять дней, 25‐го февраля.
Звонок в дверь, на пороге трое полицейских, вооружённых теперь уже с ног до головы, в военных бронежилетах, настроенных очень решительно. В городе разговоры, что если Киев падёт — пойдут на нас. Львов готов защищаться. Тероборона, полиция, курсы первичной военной и медподготовки. Город не перейдёт просто так в чужие руки, даже если столица капитулирует, даже если президент бежит — это всё здесь не важно. Кажется, мужья всех маминых подруг пошли в тероборону. В Киеве оружие выдают прямо на улицах, выгружают с машин. Желающие стоят в очереди.
Полицейские заваливаются в нашу крошечную прихожую, криком объясняя, что был вызов о подозрительном поведении, но не нашем, а наших соседей. Кто‐то на улице видел, как они переливали солярку в канистры, и это как‐то представляет угрозу чуть ли не госизмены — я не успевала разобраться, как именно. Мы объясняемся. Всё нормально. Время такое. Что мы знаем об этом? Ничего мы не знаем, ладно, «хорошего вечера»— привычная форма прощания неловко зависает в воздухе.
Первые дни происходило что‐то, чего я никогда не видела и не могла представить. Все с усердием сходили с ума. Одни соседи уличали других в диверсионной деятельности, небезосновательно полагая, что и в сердце Галичины будут те, кто поприветствуют вражескую армию с распростёртыми, будут свои наводчики и предатели. Кто‐то уверовал в и исповедовал светомаскировку с заходом солнца. Кто‐то с фонарём и запалом выбирался на крыши искать ультрафиолетовые метки, которые, гласила легенда, оставляют диверсанты для пилотов бомбардировщиков (мы ещё не знали, что никакие бомбардировщики не долетают до Львова и что таких меток не суще- ствует). Мы смотрели, как кто‐то кружит по крыше соседнего дома, высматривая эти метки. Аккуратный кружочек света перед ними. Спустя пару месяцев он будет уже перед каждым на улице: Россия разбомбит энергоструктуру, больше не будет уличного освещения. Только фары машин и каждый с фонариком в телефоне. Улицы становятся неузнаваемы.
Полицейские уходят к соседям.
<...>
Я серьёзно считала, что если на нас сбросят ядерку, мы схватим рюкзаки с документам и сухпайком, сложенные с первого дня и тихо ждущие в коридоре, кошку, каждый по 12 литров воды — и побежим в бомбоубежище. Я читала о том, как правильно поместить кошку в пакет и обмотать его скотчем, оставив на воздухе только голову, чтобы минимизировать проникновение радиации в её шерсть. Я запоминала, как это делать, и мне наконец начало думаться, что я справлюсь. Я заучивала инструкции для выживания в ядерной катастрофе, как когда‐то тупые билеты для устных экзаменов. Я миллион раз представляла, как беру нашу кошку, фиксирую её между ног — будто чтобы когти подстричь. Но вместо этого я заматываю её скотчем, пока она пребывает в крайнем ужасе и потрясении отмоих действий, переживая их как величайшее предательство.
Ты говорил — у нас скорее всего будет время; западные партнёры предупредят о ядерном риске, такие вещи отслеживаются — это приоритет. Я сложила скотч для заклейки кошки на подоконнике у окна, заклеенного этим же скотчем. Скотч внушал мне какое‐то хрупкое чувство контроля и безопасности — мне хотелось самой замотаться в него, заклеить рот и глаза, чтобы больше ничего не знать и не видеть. Я строила множество планов, но все они были с одной оговоркой — только если они не сбросят бомбу прямо на Львов. Но даже если, я говорила тебе, у нас будут шансы на выжить. Я посмотрела все документалки про Хиросиму и Нагасаки, что смогла найти на ютубе и на торрентах. Я посмотрела все доступные кадры последствий ядерного удара, чтобы глаза к этому понемногу привыкли.
Я поставила нам за цель любой ценой выжить. Это непредсказуемо, — говорила тебе, — бывало, выживали даже те, у кого облучение, с которым не выживают. Слышишь взрыв — нужно падать, лечь, убрать голову в противоположную от взрыва сторону и зажмурить глаза так сильно, как можешь, ползти на ощупь, а затем как можно скорее попасть в помещение и закрыть щели. Я говорила, если слышишь взрыв — хорошо! — значит, ты выжил и ещё можешь слышать. Я говорила, что делать, если они зайдут в город, что делать, если ты слышишь бомбардировщик — сразу падать в канаву, ни о чём вообще больше не думай.
Я могла говорить часами, а ты не решался меня прервать и просто слушал, хотя, я уверена, ничего не запоминал. Зато ты держал меня так крепко в объятиях, как только мог, пока я не перестала дрожать. Пока танки не развернулись и пока не потушили начавшийся на АЭС пожар. Ты досмотрел трансляцию до конца. К тому времени в твоих руках я впервые за долго уснула. Мне снился ядерный взрыв, и он был невероятно красивым, ничего общего с Ноланом. Он был реальнее всего остального. Мне не хотелось проснуться в то, куда я в итоге проснулась. Мне, конечно, хотелось, чтобы кто‐то сказал, что случилась ошибка, по забавному недоразумению я прожила пару дней из не своей жизни и вот-вот получу назад свою старую — с докладами и тревел-грантами, переездом и планами на будущее, в котором нам разрешено быть рядом, взрослеть и стареть, в котором нам есть место и право выжить.
Esther Bol
МОЙ ЧАС
Я начала заниматься йогой от страха тюрьмы. Это было в 2016‐м. Как рождается страх тюрьмы, когда ты живешь в России? Сначала ты читаешь про то, как замучили в тюрьмах людей, которых ты любишь, твоих любимых людей. Как били по пяткам резиновым жгутом Всеволода. Ему было тогда 66 лет. И потом они утопили его тело, тело Всеволода в нечистотах. Тело великого режиссера, великого новатора, у которого был свой метод, свой театр и актриса-жена. Ее они тоже убили. Как Осип сгинул где‐то на этапе в снегах, и у него не осталось могилы. Как у Варлама из-под головы в лагере крали хлеб. Как Александр умер в тюремном поезде от дизентерии. Как Даниил умер в тюремной больнице от голода. Азбучные истины. Как Анна...
They should have shown you — mocker,
delight of your friends, hearts’ thief,
naughtiest girl of Pushkin’s town —
this picture of your fated years,
as under the glowering wall you stand,
shabby, three hundredth in the line,
clutching a parcel in your hand,
and the New Year’s ice scorched by your tears.
I wouldn’t translate it that way, but still.
Потом в твоей стране принимают новый закон, и ты понимаешь, что то, что твои персонажи произносят со сцены, может привести тебя в тюрьму. Не обязательно. Статья в уголовном кодексе о “дискредитации власти”. Преступление средней тяжести. Скорей всего, всё пройдет хорошо, скорей всего, тебя не тронут, не заметят. Сейчас не 1937 год. “Сейчас не 1937 год”, — одно из частых выражений, которые ты мог услышать с 2012 по 2024 год среди людей, которые осмеливаются что‐то делать наперекор власти в России (или думать). В смысле не год пика сталинских репрессий. Потом у Дарьи проходит обыск. Потом в фейсбуке в ленте появляется совет иметь под кроватью тазик с соленой водой, куда в случае обыска, пока тебе взламывают дверь, стоит погрузить гаджеты. Чтобы гаджеты испортились, чтобы информацию было невозможно прочитать. (После обыска изъятые гаджеты всё равно не возвращают никому никогда). Я не уверена, что это классная идея, но всё‐таки ставлю под кровать тазик с соленой водой.