текст
Книга Людмилы Петрушевской “Времени нет — есть букет колокольчиков“
Времени нет — есть букет колокольчиков
Людмила Петрушевская
2026

13 сентября (2016 год)

Исполнилось 25 лет с тех пор, как против меня Ярославской прокуратурой было возбуждено уголовное дело (от двух до пяти лет) за оскорбление президента. Я обозвала президента “фашист” за танки, введенные в Вильнюс. Возможно, это политическое дело вызвало бы интерес в литературных кругах за бугром. Но меня могли посадить еще и по совсем уже уголовному делу, за попытку провоза неизвестных мне книг во Францию (знакомые привезли тяжеленную сумку для передачи владельцам книжной лавки в Париже), а это посерьезней, уже от семи лет — и статья была бы не политическая. Я не знала, что телефон-то со всеми переговорами с владельцами сумки прослушивался… Но я подумала (в день отъезда в Париж ко мне должен был явиться следователь Колодкин, звонил-предупреждал с вокзала, что приехал и будет у меня через полчаса, не знаю, по глупости ли) и я сумку во Францию не взяла. А уж как меня обыскивали в Шереметьево, отвели куда-то с багажом и чемодан и сумку по ниточкам разложили. На лицах женщин, которые меня шмонали, читалось откровенное разочарование. Даже сняли с рук два незадекларированных колечка и вернули с презрением: “Это не серебро”. Однако по моем возвращении московская прокурорша мне по телефону прокричала, что пришлет автоматчиков, если я не явлюсь в Ярославль, и пошлет меня туда в вагонзаке. И еще кричала, что не обязана работать за ярославских. В результате я подхватила детей, Федю и Наташу, купила билеты на поезд до Турина и сбежала. Тогда на ж/д билетах не было фамилий. В Шереметьеве меня бы точно взяли... 

Я взяла с собой литр гречневой каши и 10 яиц вареных, все для салата, постного масла литр, а блюдца, стаканы и ложки нам дадут с чаем, далее: я взяла и молоко, и сметану — ехать прямиком 48 часов до Гренобля с пересадкой в Турине.

Не тут-то было — ночью, еще в СССР, нам в Карпатах советские люди побили стекла вагона со стороны коридора. И в Италию наш покоцанный поезд не пустили. Мы перебирались со всем скарбом в электричку, и бутылка с постным маслом упала и разбилась об рельсы.

На электричке добрались ночью до Венеции, пересадка. Там я послала детей полюбоваться каналами, мало ли, увидим ли мы еще раз это все. Стояла с вещами, сесть не удалось, и Федя привел мокрую Наташу: поскользнулась на ступеньке и чуть не свалилась в канал! Он ее поймал. 

Потом загрузились в поезд, заняли 6-местное купе с креслами, дак я выдвинула от каждого кресла полочку для ног, образовалась лежанка во все купе. И мы разлеглись на Фединых шерстяных свитерах, он уже знал, что в Альпах снег, и взял рюкзак теплых вещей. Люди приоткрывали скользящую дверку и пугались этого лежбища котиков... 

В Турине под вой голодных детей в шесть утра я купила на свои скудные доллары (немного поменяла их на вокзале на лиры) что: хрустящий батон, 300 г дыроватого сыра и литр йогурта. А ребята ели такое в первый раз, о! 

И вот мы приехали, голодные и закопченные, в Гренобль, на театральный фестиваль, куда меня пригласила графиня Николь де Понтшара. Как беглые каторжники из тайги... И нас кормили с детьми целую неделю, и я читала свою пьесу на французском в битком набитом зале. И интересно, что меня опять пригласили в Гренобль. И графиня Николь меня ждет в конце сентября в своем замке! 

А оскорбленный мною (за ввод танков в Литву) президент Горбачев к нашему возвращению из-за границы, в конце августа 1991 года, перестал быть президентом. И мое судебное дело сдулось. Правда, в Ярославле в театре им. Волкова закрыли репетиции моего спектакля “Московский хор”, чего, возможно, и добивались мои обвинители. И закрыли газету “Северная пчела”, где было перепечатано из газеты “Саюдис” мое обращение к литовскому народу: “Дорогие литовские братья и сестры! Фашисты из КПСС во главе с их президентом потому так рвутся на вашу землю, что скоро их погонят отовсюду”. Как в воду глядела.

 

28 марта (2017 год)

Отвечаю на вопрос одного читателя — какая у меня была “лесница вверх”. 

“Лесница вверх”, говоря Вашими словами, для меня была больница, куда меня положили с диагнозом «рассеянный склероз». В молодости (22 года, студентка журфака МГУ) я упала в обморок на улице, стоя в очереди у лотка с чем-то съедобным. Была студенткой и часто подголадывала. Очнулась в больнице, где обретались живые трупы — парализованные от шеи девушки, которые плакали, когда внезапно начинал работать кишечник (памперсов не было), это был сигнал, такое безнадежное рыдание, и нянечка приходила с судном, водой и квачом. И где лежал много лет тот недвижимый немой, но хорошо слышащий, у которого в отдельной палате вечно работал тарахтящий шкаф, искусственные легкие, а в горле была трубочка, и если ее заткнуть, он начинал хрипеть матом. Требовал выключить легкие. Где ползал по коридору как краб, лежа на тележке с колесами, эстонец, у него работали только руки, и где бегали, хромая, полиомиелитные детишки с руками на кронштейнах. Где лежали под давлением — в хлопающих скафандрах — люди с парализованным дыханием. И скафандров не хватало. Где ночью умерла в коридоре пятилетняя девочка, вызвали отца, и он всю ночь не мог выйти из уборной. Был неудержимый понос от ужаса — “медвежья болезнь”, как сказала знающая медсестра. 

Разные больные лежали в нашей палате. Одна девушка пряталась среди нас от милиции и изображала головные боли. А еще одна была внучкой сербиянки, гадалки. Мы с ней сдружились. Я пролежала больше двух месяцев, не могла спать, мне кололи раз в два дня аминазин, большую ампулу. Препарат был новый, сильный, пришедший из психиатрии. Одну ночь я спала, вторые сутки — нет... А моя гадалка сдалась на мои слезы и нагадала мне полный писец. По времени — на ближайшее лето. Ну, практически паралич. А она была настоящая колдовка: я помню, мы играли в карты, я держала пять карт рубашкой к ней, просила взять даму пик, которой у меня не было. Она выбрала одну карту и показала мне — это была дама пик... Ну, старая игра сербиянок. Я поревела в последний день, не простилась с ней (а именно она своими предсказаниями воспитала во мне сопротивление), — и поползла с мамой домой, а потом в санаторий, а потом в профилакторий МГУ. В метро я не могла вынести света, сидела закрыв глаза ладонью...

Вернулась домой и потащилась на факультет всей своей тушей, неузнаваемая, больная: чтобы меня не от числили от того прошлой осенью опоздания. Но меня жалели экзаменаторы, ставили четверки, чтобы сохранить мне стипендию. Я сдала 19 предметов, не ела, высохла, потеряла вес, даже поехала на практику в Ригу...

Там, в день Ивана Купалы, на Рижском взморье, куда меня привезла зав нашего отдела, чтобы я не тосковала в общий праздник, красавица Геля, я увидела у нее на даче ползающего по участку несчастного малыша с совершенно не глядящими глазами — такого, из детской палаты моего отделения, полупарализованного ребенка. О нем и о Геле я написала потом, годы спустя, в моей первой книге “Бессмертная любовь”.

Именно тогда, в больнице, я, ни о чем не подозревая, стала писательницей. Каждый день я писала оттуда письма. Такие записки из мертвого дома. Из дома казней для невиновных. Писала своему мужу, а потом он меня бросил, ответил в письме, что не может содержать инвалида. Я узнала то, чего не знал никто. И меня не печатали. Первая книга вышла в 50 лет.

 

12 апреля (2018 год)

Я воспитывалась по три месяца в году в пионерских лагерях (меня не увозили даже на пересменку, мама не брала). Когда перед тем, после четырех лет отсутствия, мама приехала за мной в Куйбышев, куда меня эвакуировали в ноябре 1941-го, а я к тому времени сбежала от бабушки с тетей, моя мать получила уличную нищенку девяти лет, вшивую, с раздутым от голода животом, уже начавшую воровать (украла три рубля из кабины грузовика). Меня вскоре ждали покровители, дворовые парни, — водить за сараи. Зато бить не будут, обещала мне старшая подруга Римка. 

Мама меня отнесла в баню, там сбрили мою вшивую гриву, оставили челочку, вычесав ее (гниды водились за ушами). 

И вскоре я уже оказалась в пионерлагере, хотя еще и в школу не ходила, и пионером не была, но мама навязала мне перед отъездом красный галстук. На беленькую кофточку. Там, в лагере: каждое утро чистили зубы и умывались, у меня оказалось свое полотенце, но зубную щетку, расческу и мыло я сразу потеряла. Четыре раза в день меня кормили, но я запасала хлеб, мое сокровище, белый (!), прятала под подушкой. Меня били все время, просто проходя мимо, а иногда и останавливали. Надо мной издевались девочки в спальне. Меня быстро, перед строем, на линейке, исключили из пионеров. А галстук я потеряла. Девочки, меня окружавшие каждую минуту, презирали отщепенку, смеялись надо мной. То и дело меня на общей линейке исключали из пионеров, хотя меня в пионеры никто и не принимал. Отряд ржал надо мной в столовой, потому что я ела жадно, как собака (видимо) и, не дай Бог, отвернувшись, вылизывала тарелку. А черного хлеба набирала по нескольку кусков.

Потому что я перед тем четыре года голодала…

Не психологи занимались с Маугли, а беспощадный детский коллектив. Я помню, что спряталась в кустах, воткнула палочку в землю, навязала на нее травинку и на коленях стала молиться этой палочке. Тихо плакала, чтобы не услышали. Еще я, когда зевала, тайно крестила рот (подсмотрела у одной старушки в трамвае). Это была моя вера в Бога.

Но: я знала наизусть “Портрет” Гоголя (бабушка мне его передавала точно по тексту, у нее была феноменаль ная память). С “Портретом”-то я в Куйбышеве ходила по дворам, рассказывала в надежде получить кусок хлеба. И вот в лагере я как-то раз решилась и стала громко исполнять его на ночь в палате. Все притихли, замерли. И на многие годы вперед, до 18 лет, это была моя роль: я рассказывала страшные случаи на ночь в пионерлагерях, в детском доме и в туберкулезных лесных школах.

Зверским образом, презрением, тумаками, детский коллектив воспитал во мне сопротивление любым унижениям, воспитал не врать, не хвастать, не воровать, не испытывать страха и драться в ответ на побои, мыть руки перед едой и ноги на ночь, чистить зубы перед завтраком. Я выросла комсомолкой строгих правил. Ничего, что я была двоечницей. У меня были пятерки по письму, по пению и по рисованию. Я с 12 лет пела в знаменитом ансамбле Локтева и в любом пионерлагере выступала с песней “Р-р-родина слышит, Р-р-родина знает”, с песнями “Кто там улицей крадется» и «Старшие братья идут в колоннах”. А в 10-м классе на меня обратил внимание учитель литературы, Сан Саныч. Гений педагогики. Он дал мне знать, что видит во мне личность. Ему были интересны мои сочинения. Это решило все. Сан Саныч Пластинин. 

И дальше мне были уже не страшны никакие отзывы, сокрушительные рецензии, презрение членов Союза писателей, никакие запреты на десятилетия.

 

11 февраля (2019 год)

Я жила на Ленинском проспекте в Доме обуви. Мой муж Женя Харатьян окончил “фикфак”, как они называли свой факультет, он был физик, его друзья тоже. Имечко “Дау” ходило в разговорах, но не у него они учились.

Однако про “капичники”[1] я слышала. Женины друзья туда захаживали. Собственно, и дом, где Ландау жил, находился ровно по другую сторону Воробьевского шоссе, против нашего дома. Один раз я туда забрела с коляской, где спал Кирюша, в поисках тихого зеленого двора, но увидела огромное, цвета цемента, приземистое здание, испугалась и развернула коляску. Да, ходили слухи о радиации на этой территории. 

И Кора Ландау забредала в наш овощной, и однажды я стояла с ней в очереди. Уже после смерти Ландау. Кора обреталась среди простого народа вся обернутая в черный шелк, с головы до коленей, дальше шли оголенные жилистые кривые ножонки. Красоты она была неслыханной даже в своем немолодом возрасте. Ее окружало всеобщее молчаливое внимание. Полнее всего оно выразилось в поклоне возникшего вдруг нищего старика, который сказал, пройдя мимо очереди: “Соболезнования”. Кора медленно кивнула.

Понятно, что все, что касалось физики, в СССР было священно. “Что-то лирики в загоне, что-то физики в почете”. На них была вся надежда. Оборона, ядерная кнопка. Никого на хрен не интересовали теоретические работы Ландау с Лившицем. Центр внимания был в Институте Курчатова, это там стоял “дом вдов”, чьи мужья уходили в цветущем возрасте. Эти дома множились. 

Тогда была пора “пятниц”, когда все собирались в каком-то избранном доме, у нас это была коммуналка, где помещалось жилье молодых физиков, Толи и Ани, переулок напротив консерватории. Полуподвал. Весной и ранним летом туда можно было войти через открытое окно. Наш бонвиван Юрка, выпив, мог заорать, сидя за столом, каким-то прохожим лицам женского пола: “Девственницы!”

За стеной дальше по коридору сидел неподвижно, на манер египетского фараона, у всегда открытой двери никому не известный Рустам Хамдамов, в парадном сером свитере с цепью и кулоном на груди. 

Засиживались за полночь. Мой Женя уже умер, когда я перестала туда ходить. Все годы это было для нас единственное место, где происходила настоящая жизнь. Открытый (для избранных) дом, святая бедность, разговоры, которые значили для меня очень много. Я преклонялась перед этими великими умами. Никакого принятого у актеров, музыкантов и художников блатного и кроватного юмора, полное пренебрежение к диссидентству со всеми его книгами, статьями, радио “Свобода”, акциями протеста, арестами и судами. Тут в ходу было решение другой проблемы, теории общего поля. О чем не говорили. Гением был Анатоль. Его стихи, гравюры, его немногословие и иногда “я попаду в конце посылки” [2], решающее слово в споре.

Ландау для них был отцом-основателем, чья роль уже сыграна. Он их не интересовал. Они ждали своего прорыва, который неуклонно наступит. Но для меня вдруг открылась дверь наружу. Не то что я поняла полную беспросветность этих надежд. Это мои собственные надежды рухнули, когда у меня вышли первые рассказы в ленинградском журнале “Аврора” и в “Литературной газете” появился по этому поводу фельетон “Златокудрая Кларисса и сатиновые трусы”.

Вся компания моих друзей-физиков стала надо мной смеяться. Типа что же ты так плохо пишешь. 

Это как тебя выгнали из родного дома. Из своей страны. И это больше не твой дом и не твоя страна.

Только 17 лет спустя я опубликовала повесть “Свой круг”. И меня прокляли все физики, так мне показалось.

Только один человек прислал мне письмо. Из поезда, с какой-то станции. Там было несколько слов: “Прочел ‘Свой круг’. Аве Людмила”. 

 

[1] “Капичниками” называли научные семинары, которые с 1937 года проходили в Институте физических проблем под руководством Петра Капицы. Капица приглашал на них не только известных физиков, но и инженеров, учителей, медиков. Семинары были известны по всему Союзу.

[2] Из пьесы Эдмона Ростана “Сирано де Бержерак”. “На посылке попаду” означает “поражу вас шпагой на последнем куплете баллады”.

 

12 марта (2022 год)

Ребя! (Ударение на “е”.)

Так что — мои пьесы сейчас стали остросовременными! 

И “Три девушки”, год написания 1980-й, про крупного чиновника и кандидатку филологии: “Уезжай!” — “Но это же не ваша земля!” — “Ты увидишь, чья это земля!”

И “Московский хор”, год написания 1984-й, идет в “Маяковке” при полном зале (торжествующий крик героини-пенсионерки: “Из Москвы будут удалять всю и всяческую нечисть!”).

Пьеса “Любовь”, дата написания 1973 г., сцена после свадьбы, мать-пенсионерка: “Да ему только прописка московская нужна, как ты не понимаешь!”

И одна пьеса, еще не опубликованная, — место действия Москва в годы общего отъезда, — “Или уплыть далеко”. Об отъезде и о тех, кто займет место уехавших. Я ее не печатала, думала, все уже уехали, кому было надо, и это не актуально!

Но у театра нет этого критерия. Там другие законы. Вечны Островский (“Доходное место”), Гоголь (“Ревизор”), Булгаков (“Дни Турбиных” — Киев и война)... Я их вспомнила, великих, как запрещаемый по сю пору автор: из своих глубин!

Просто сейчас тайно репетируется выгнанный К. Богомоловым из Театра на Малой Бронной спектакль “Квартира Коломбины”. И идет в разных городах выгнанный из МХТ спектакль “Он в Аргентине”!

Возвращаемся куда? А в 83 год. Правит тогда бывший глава КГБ. Идут массовые аресты, задерживают людей на улицах. Лагеря переполнены. Знакомых сажают. Я в тот год тоже жду ясно чьего визита, уже давно ночами не сплю. Моей дочери Наташе полтора года, Федечке семь. Я с ними одна. Сыну Кирюше почти 18, он на работе. Муж Боря тоже. Мы ждем обыска, я уже раздала по друзьям свои и чужие рукописи и книги. “Архипелаг ГУЛАГ” аккуратно завернула и опустила в помойный контейнер в чужом дворе. Мне худо. Я предупреждаю семилетнего Федю: “В случае чего на тебе Наташа. Если я лежу на полу и не отвечаю, набирай на телефоне ноль три, адрес Ленинский, 34, квартира 23, понял? Папа вечером придет”.

Наташе год. Они стоят передо мной — девка с пальчиком во рту, Федя вытаращившись. И я понимаю, что ни за что не потеряю сознания. Ни за что.

 

10 декабря (2023 год)

Одна знакомая красавица учила меня, как воспитывать из своей девочки профессионального живописца: она и устроила дочку в художественную школу, и плюс наняла ей в учителя известного живописца. И при мне как-то раз очень громко кричала на дочку по пустяковому поводу. Визгу было! 

А я от случая к случаю ездила летом рисовать со своей Наташей к подруге, художнице “Союзмультфильма” Ланочке Азарх. Ну и из нас с Наташей в смысле живописи ничего не вышло. Наташа окончила музыкальную школу и после 10-го класса поступила в институт на художественное отделение, но их педагог то и дело уходил в запой. И моя дочь живо стала солисткой рок-группы “Люди собрались”. 

Я в 69 лет тоже вышла на сцену, в 70 лет обзавелась музыкантами и назвала свою группу “Керосин”. Наташа стала писать песни, выступать, я тоже пошла по этой боковой дорожке. 

А вот дочка той красавицы не выдержала, видимо, крика мамочки. И стала инвалидом. История сложная, и я из нее сделала вывод: не дави на ребенка. Творчество не терпит нажима. А я вообще не люблю семейного прессинга и в 70 лет ушла из своего дома, такой получился финал прежде конца.