Кэб остановился у одного из сотни типовых милых домиков с одинаковыми фронтальными садиками, стриженными и опрятными, как грядущее Ковалева. Весь тот день, что мы были порознь, я не помню — вышел из сада, шаг и провал. Помню только твое сообщение следующего дня, в три часа: “Мне нечем дышать”. А так как мне тоже нечем было дышать, и тот факт, что с самого утра я сидел у окна и смотрел (не на осину, нет) на зелёный экран телефона, я решил (мысленно бросив шапку об пол и растоптав её) уйти в счастье с головой, без оглядки, без страха, и раствориться в N, и не бояться того самого “надо поговорить”, после которого я уже не соберусь.
— А где родители? — Сэм обратился к великолепной высокой и худой старухе в чёрном платье.
Руки её были длинными, пальцы тонкими, голова на белой шее чуть тряслась.
— Это бабушка. — Он представил нас.
Я едва поклонился, она улыбнулась и пригласила за стол.
— Молодёжь, — объяснила она отсутствие родителей Сэма, — пьют, танцуют или ещё чего хуже.
Сэм обнял её, полез целовать в щеку, но она брезгливо отстранилась — “сначала помойся, мальчик”, — и громадина Сэм, послушный внук, взвалил на плечо спортивную сумку и пошёл наверх, заставив лестницу выть под своей тяжестью.
— Голоден? — спросила меня бабушка Сэма, и я виновато кивнул в ответ.
Мне казалось зазорным хотеть еды в разгар страдания. Подали запечённый картофель, на отдельной тарелке треску, соусницу с чем-то густым и коричневым и приборы. Я молчал и смотрел перед собой.
— Приступай! Чего ждешь?
Я подумал, она сейчас скажет: “ведь остынет”, — но она не сказала.
— Сэма жду.
— Он не спустится. Завалится спать. Он всегда так после игры. Да! Как он играл?
— Лучше всех. — Я не соврал.
Она доброжелательно кивнула и уже более настойчиво повторила:
— Приступай!
И я приступил. Она закурила, погасив спичку только с третьего взмаха, и встала отпереть окно, а оказавшись повернутой ко мне спиной, едва заметно заплакала: выдала её поникшая голова и гуляющая, как бенгальский огонь, сигарета в дрожащей правой.
— Что с вами? — Я положил вилку и встал.
— Умираю. — Она обернулась, и я узнал свою недавнюю улыбку, ту, что проступает из-под слёз. — Пасха — мой любимый праздник. — Она открыла шкафчик, налила себе самую малость виски и вопросительно посмотрела на меня.
Я утвердительно моргнул.
— Тебе с водой?
Я мотнул головой.
— Ты ешь.
Я ел.
— Прошлая Пасха была моей последней.
Мы выпили.
— Ни о чем не жалею, но невыносимо думать, что прошлая месса была последней… А ты сам-то чего такой мрачный? У тебя ещё под сотню Пасх впереди.
— От меня ушла женщина, с которой я думал прожить всю жизнь… Ну то есть она одна… В смысле, что одна такая. Не знаю. Я её люблю больше себя. Как вы Пасху…
Старуха повеселела.
— Так ты поэтому так вяло ешь? Разбитое сердце давит на желудок?
— Да. — Я горько улыбаюсь и накалываю последнюю картофелину.
Я как будто виноват в том, что хочу есть, даже в горе.
Бабушка Сэма разлила во второй раз. Мы одновременно приподняли рюмки. Я выпил. Она свою поставила.
— У меня такое было, когда умер дедушка Сэма... Когда умер наш сосед через дорогу, Мередит перестала есть и извела себя, а когда умер мой, я чувствовала себя виноватой. Я всё время ела и в перерывах рыдала, но ела и думала: “Неужели я его любила меньше, чем Мередит своего?” А ты её очень любил?
Третью я налил себе сам.
— Почему любил?
Мне постелили на диване в гостиной и выдали плед. Больше всего я боялся остаться с самим собой, но бабушка Сэма вышла, и лестница под ней промолчала. Ещё я боялся уснуть. Забытьё было бы избавлением, бесцветным и покойным. Подступающий в виде беспрерывной зевоты пьяный сон станет той игрушечной смертью, тихой комой, тем дном Кельвина, где я не знаю её и не узнаю никогда. Где нет Байрз-роуд, нет кафе без вывески, её мокрых волос... Где нет ничего. Ни времени, ни Ковалёва. Так чего я боюсь? Боюсь проснуться и вспомнить…
В последней вспышке сознания я удивляюсь, что не дёргаю ногой. Видимо, целительное свойство виски — ведь обычно я трясу ногой, чтобы успокоиться и заснуть. N это раздражало, и она однажды спросила:
— Ты без этого совсем не можешь заснуть?
И я ответил:
— Я так завожу мопед, который везёт меня на ту сторону.
Тогда она глубокомысленно вздыхала и отворачивалась, а я был рад, потому что мог уткнуться в её шею, замереть и беззвучно дышать её волосами. Наверное, с Ковалёвым тебе будет легче засыпать. Будешь лежать среди его спокойных ног, как Царица Савская… Но он будет молчать с тобой, N, знай это. Ему нечего сказать тебе, нечего... Господи, у меня болит вся N. Нестерпимо болит. Сжалься. Дай проснуться без памяти.