текст
Мерцающие детали
Петер Надаш

Середа В. Т. “Венгерская литература меня заинтересовала…” Избранные переводы и эссе / В. Т. Середа; сост. О. Серебряная, А. Стыкалин. — СПб.: Алетейя, 2026

Смерть выдающегося венгерского прозаика Петера Надаша привлекла внимание к его наследию, представленному по-русски. Издатель Митя Волчек выложил в открытый доступ “Книгу воспоминаний” — первый из больших романов Надаша, который был опубликован в Венгрии в 1986 году и вышел в русском переводе в его издательстве Kolonna Publications в 2014-м. Этим переводом — как и в целом продвижением Надаша в России — занимался выдающийся переводчик Вячеслав Середа (1951–2024).

Середа начал переводить Надаша в восьмидесятые годы — ранняя повесть “Библия” вышла по-русски в сборнике молодой венгерской прозы ещё до развала СССР. В 2004 году Слава составил сборник эссеистики Надаша “Тренинги свободы”, потом опубликовал в “Иностранке” один из его шедевров “Собственная смерть” — художественно-философский отчёт о пережитой после инфаркта клинической смерти. Но поворотным пунктом стал для Середы именно выход “Книги воспоминаний”. За неё он получил переводческую премию “Мастер”, после чего составил план дальнейших публикаций Надаша на русским, с которым издатели охотно соглашались.

Частично этот план был реализован: в издательстве Ивана Лимбаха в Петербурге вышли сборник малой прозы “Путешествие вокруг дикой груши” (2021), сборник эссе об искусстве “Золотая Адель”, философический трактат “О любви земной и небесной” (2025). Отдельными пунктами в Славином плане стояли второй гигантский роман Надаша “Параллельные истории” (2005) и воспоминания “Мерцающие детали” (2017). Из обоих этих книг Середа перевёл по 50 страниц — вероятно, планируя “рекламную” публикацию отрывка. Эти тексты войдут в книгу избранных переводов и статей Вячеслава Середы, которая выйдет осенью в Петербурге.

Публикующийся ниже текст, в котором Надаш рассказывает о первом дне революции 1956 года, представляет собой отрывок из “Мерцающих деталей” — мемуаров или, скорее, документального романа Надаша, в котором он через историю своей семьи рассказывает историю Венгрии, говорит о собственном становлении, излагает хронику морального падения Европы в XX веке и представляет свой вариант философии истории. Отрывок этот носит монтажный характер: Середа был убеждён, что русскому читателю будет на по зубам полный перевод “Мерцающих деталей”, поэтому сокращал текст по ходу перевода, выпуская слишком “специальные” детали. Это один из возможных подходов к тексту. Заголовок отрывку дала я.

                                                                                                                 Ольга Серебряная

 

Вячеслав Середа и Петер Надаш. Будапешт, 2017. Фото: Мари Алфёльди

 


23 октября 1956 года

В тот самый осенний вторник нас отпустили из группы продлённого дня, сказав, чтобы мы шли домой, потому что в городе ожидается большая манифестация. Сказали, чтобы по сторонам не таращились, и тогда успеем вернуться домой. Магу нужно было добраться до Чепеля, Краснаи — до Шорокшара, Кишу — до Кишпешта.

Было ясно, что отпустили нас потому, что учителя сами хотят пойти на демонстрацию, в которой они наперёд видят что-то величественное, угрожающие и жуткое.

Некоторые из нас домой не пошли, а остались вместе, но невзирая на все усилия, я не могу припомнить, кто со мной был. Домой я вернуться не мог, даже если бы и хотел. Из Пешта в Буду попасть было невозможно, так как по мостам все шли в Пешт. Движение застопорилось, транспорт встал, на бульварном кольце — бурлящий людской поток, люди шли по проспекту Ваци, по проспекту Байчи-Жилински, мы шли вместе с ними, брошенные автобусы и трамваи островами выглядывали из людской массы, но на бывшей Берлинской площади, которую все, кроме нашего отца, уже называли площадью Маркса, многие не могли решить, куда же теперь. Сгрудившиеся трамваи стояли там, где застряли, в пустых вагонах горел свет. На большом перекрёстке в уличном русле народу застряло, наверное, тысяч восемьдесят, потому что влиться в другой огромный людской поток можно было только по одному, протискиваясь бочком, все пели, кричали, что-то требовали, галлюцинировали, ораторствовали. На площади у Парламента и в прилегающих улицах стояло около полумиллиона человек. Толпа была плотная. Она требовала, чтобы русские шли домой, требовала, чтобы выступил Имре Надь. Постепенно стемнело, точнее сказать, я неожиданно обратил внимание на то, что уже темно. Был тёплый осенний вечер, меня окружала густая толпа. На улице я находился, наверное, с трёх часов дня. Люди шли от моста Маргит, организованно, широкими рядами, и шли по другим мостам, в основном студенты, шли по улице Балинта Балашши, со значками университетов, каких я ещё не видел, и с транспарантами, вливались на площадь с улицы Микши Фалка, а с улицы Алкотмань больше не шли, она была целиком забита вплоть до проспекта Байчи-Жилински, но подходили ещё с противоположной стороны площади, с улицы Надор, а также по набережной Дуная, почти нигде в городе больше не ходил транспорт, весь центр кишел толпами, заполнившими и площадь Свободы. Где-то стали скандировать, чтобы на куполе погасили звезду, и требование подхватила вся площадь. Погасите звезду. Погасите звезду. И вот я стоял у памятника Кошуту в этой толпе, со своим отдельным от остальных сознанием. И в этом сознании был и Кошут, лично, и площадь, носящая его имя, на которой в присутствии моего деда Таубера Михай Каройи провозгласил в 1918 году первую венгерскую республику. Площадь подхватывала не все требования, но на это откликнулась. Погасите звезду. Погасите звезду. На вершину купола звезду водрузили всего несколько недель назад, она была замечательна. Но являла собой уменьшенную копию звёзд над московским Кремлём. На куполе Парламента рдела младшая сестрёнка кремлёвской. Весёлое требование гулким ритмичным эхом прокатывалось по площади. Однако казалось, будто не было ни арбитра, ни техника, кто бы услышал народный призыв, и Парламент со своими башенками и кружевами стоял перед нами мрачный, немой и тёмный, игнорируя принцип народного суверенитета. Казалось, что в купольном зале мерцает какой-то свет. Может, все же услышали и решили пойти навстречу требованию народа. Но вместо этого выключили не звезду, а отрубили все освещение на огромной площади. Теперь горела только копия московской звезды. И толпа зароптала, взревела, того и гляди люди бросятся к зданию и голыми руками разберут его по кирпичику, возмущённые гнусной провокацией, хотя, может быть, то была лишь техническая накладка, техник мог перепутать рубильники. На погрузившейся во мрак площади запылали огни, люди зажигали газеты, листовки и поднимали их над головой. Будто степной пожар, вспыхивающие огни побежали над головами. Тишина сделалась торжественной, красота огненных волн и извечная пиромания человека на несколько мгновений заворожили всех. В то же время такое множество колышущихся огней в такой массе людей внушало страх. Наверное, именно тогда я потерял свою чертёжную доску вместе с рейсшиной, но не только их, но и сам чертёж, своё задание по изобразительной геометрии, подготовленное с величайшим тщанием и предельным использованием всех возможностей мягких и твёрдых графитовых карандашей, оставалось внести в него лишь мелкие исправления.

Ластик был запрещён. Наш учитель геометрии замечал малейшие подтирки резинкой. Впрочем, в его глазах совершенным чертёж не мог быть в принципе. В делах веры и изобразительной геометрии может существовать лишь стремление, при этом он воздевал указательный палец, стремление к вере, стремление к безупречному чертежу. Нам следовало зарубить это на носу. Использование ластика, по его словам, означало, что ученик сперва чертит, а потом уже думает, между тем как ученику, не так ли, следует поступать ровно наоборот. Сперва немного пошевелить мозгами, коли таковые у нас имеются, а уж потом чертить. Однако через какое-то время рубиновая звезда, малая копия знаменитой кремлёвской звезды, над нашими головами погасла, техник нашёл, наконец-то, нужный рубильник. На площади воцарились полная тишина и кромешный мрак. Но ведь это была новая возмутительная провокация — погрузить толпу в ещё большую темноту. В мягкий и тёплый вечер у осени был уже терпкий и острый привкус, чувствовался металлический запах реки. Молчание человеческой массы наливалось свинцовой тяжестью. Какое-то время площадь не верила, что не только не выполнят её требования, но и ещё раз устроят ей провокацию. Тут, однако, под рёв одобрения, сопровождавший первую грандиозную их победу, на площади снова зажгли освещение.

Победа, победа. Мы все же победили. С левой стороны здания кто-то вышел на балкон, чего, конечно, нельзя было разглядеть на почерневшем фасаде здания, но вышел, вышел, волной прокатилась по площади новость, и толпа закричала “ура” вышедшему на балкон. Его не было слышно. И толпа заорала, что ничего не слышит. Когда площадь так плотно забита народом, то массовые вопли не отражаются больше эхом, и нет ничего страшнее этого. Казалось, будто одновременно думают тысячи голов, и все головы думают об одном и том же. Тем временем прошёл слух, что Имре Надь уже в пути. Великий Имре уже в пути. Имре Надь уже выехал, прокатилось по площади. Якобы именно это сказал человек с балкона. Имре Надь в дороге. И на ограде балкона действительно начали устанавливать микрофон, после чего на фасад вывесили несколько больших, с раструбами, явно переживших войну громкоговорителей, потюкали по микрофону, проверяя звук, микрофон, раз, два, три, что теперь все-таки отразилось многократным эхом от фасадов окрестных зданий. Это ещё больше развеселило площадь, которая рассмеялась в победном восторге. Но потом все же стало казаться, что звукотехники будут мудохаться с этой аппаратурой, с этой настройкой целую вечность, просто чтобы потянуть время. Опять провокация. Мне было странно, что люди используют именно большевистский жаргон, откуда взялась эта “провокация”, но ведь осада города тоже жила в языке гораздо дольше, чем длилась на самом деле. Она до сих пор живёт, только мало кто знает об этом. Толпа гудела, урчала, топала, возмущённая провокацией, ей надоело ждать, пока установят звук, там и тут начали возникать очаги недовольства, какие-то группы и отдельные нетерпеливые ораторы стали выкрикивать самые разнообразные требования. Это тоже был новый для города опыт, неизвестной природы синхронность и многоголосие. Невозможно было предугадать, что из всего этого выйдет, какое требование будет подхвачено площадью, к чему это приведёт, потому что все происходило прямо на глазах.

Локальное событие от энергии толпы могло обрести значение. Или не обрести. Что-то распространялось как новость, что-то глохло, или оставалось одиноким выкриком. С улицы Салаи на площадь вывернул грузовик, он как бы вспорол толпу, но у здания бывшей Курии все же застрял. Из кузова стали славить престолонаследника, требовать восстановления королевства, то были монархисты, желавшие посадить на трон Отто — предлагали революционной толпе, собравшейся на площади Лайоша Кошута, принять Габсбурга. У всех буквально отвисла челюсть. Понятное дело, что толпа, застрявшая в устье улицы Алкотмань, расступилась перед ними, пусть проваливают поскорей. У них были транспаранты и огромный портрет Отто фон Габсбурга. До этого я его никогда не видел, но, судя по фотографии, с моим двоюродным братом Жоржем, сыном тёти Магды, они и правда были похожи. В Брюсселе, Вене, Каннах, Париже его часто принимали за наследного принца на приёмах в посольствах, в вестибюлях отелей или просто на улице. Когда он протестовал, ему часто не верили и с понимающим видом кивали, конечно, конечно, простите, Ваше высочество, мы понимаем, Ваше высочество желает сохранить инкогнито.

На площади все были незнакомы друг с другом, но все же пришельцев встретили как чужаков. О тех, кто рядом, можно было хоть знать, кто откуда явился, потому что никто этого не скрывал, да это можно было понять и по лицам, по внешности, по какой-то причине всем было интересно, откуда ты, все задавались вопросом, откуда вы пришли. И ты знал мнение тех, кто стоял в непосредственной близости от тебя. Почти все постоянно о чем-то высказывались. И от этого делались разговорчивыми даже те, кто прежде помалкивал. Были здесь разуверившиеся коммунисты. Были студенты, пылавшие светом марксизма. Были антисталинисты из числа ветеранов-подпольщиков. Были репрессированные демократы, члены партии мелких хозяев и упрямые социал-демократы, так социал-демократами и ставшиеся. Были униженные в своей вере верующие и консервативно-либеральные атеисты. Были яростные антикапиталисты-рабочие и превращённые в работяг мелкие бизнесмены. А также студенты из сельской глубинки, сыновья униженных земледельцев, неравнодушные к идее равенства и основным положениям политэкономии капитализма. Я был исключением, человеком, который никого не расспрашивал и не высказывал своего мнения, оставаясь наблюдателем, хотя мои сверстники на площади вели себя далеко не так воздержанно и пристойно. Были ещё непонятные люди, смахивающие на агитаторов, которые ничего не рассказывали о себе, зато пытались убедить стоявших рядом знакомых, в том, что во всем виноваты евреи. Меня тоже стал убеждать какой-то молодой человек, чуть дальше я видел другого, третьего. Вон евреев из власти, такова была их пропозиция. Поблизости от меня никто на это не реагировал, не потому что агитаторы эти вызвали такое же изумление, как монархисты, размахивавшие с грузовика портретом наследного принца. Среди них были нилашисты, потом подошёл ещё один, не знавший, что его сподвижники-нилашисты уже побывали здесь. Я ему не ответил. Так же как и другие.

Их как бы не замечали, не слышали, что было весьма показательным эпизодом этого первого дня.

По восторженному гулу, волной прокатившемуся от главной лестницы, стало понятно, что прибыл Имре Надь. Приехал Надь, загудела площадь. Приехал. Кто приехал, раздавались вопросы, он самый. Площадь затихла, желая понять, правильно ли она поняла себя, а затем, облегчённо вздохнув, опять загудела. Кто-то объявил о прибытии через громкоговорители. Имре Надь приехал. С этого момента мои воспоминания в некоторых деталях отличаются от воспоминаний других.

Когда он ступил на балкон, по другим же воспоминаниям, появился в одном из окон Парламента, фигуру его неудачно осветили каким-то доисторическим киношным прожектором, и он споткнулся. Может быть, дело было в высоком порожке, а может, в смятении и высоком порожке одновременно, потому что ещё, видимо, никогда не приходилось ораторствовать перед такой уймой народа этому человеку по имени Имре Надь, которого толпа все же вытребовала себе; а может, он по натуре не годился на эту роль, он был партийным интеллигентом, кабинетным учёным и качествами трибуна не обладал, и, наверное, устоять при виде такой толпы было невозможно или слишком крутым оказался на этом балконе пол. С тех пор мне всегда хотелось поближе взглянуть на балкон. Во всяком случае, мне запомнилось, что во время его выступления два человека, стоявших сзади, удерживали его за локти в дверях балкона. Вот почему микрофон был так далеко от него и вот почему его было так трудно понять, хотя его слова постоянно передавались из уст в уста и поэтому каждое слово звучало на площади по нескольку раз. Другим же запомнилось, будто те двое держали его в окне. Но я настаиваю все же на своей версии. В этом дурацком луче софита можно было лишь разглядеть, что появляется чья-то фигура, спотыкается, роняет шляпу, затем человек на мгновение исчезает. Над площадью разносится смех, потому что, вразрез с ожиданиями толпы, ситуация и правда была комедийная, но смеялась не вся площадь, а местами, пятнами, и тут же этот пятнистый смех был подавлен молчаливым чувством всеобщей неловкости. Революции развиваются не по законам сцены. Что с того, что тебя ждёт весь город, что с того, что ты коммунист Имре Надь, ты такой же, как все. Все эмоции в этот мягкий осенний вечер были массовыми эмоциями, только массовость могла легитимировать либо подавить твоё личное чувство.

Я до сих пор не пойму, почему с трёх часов пополудни до полуночи мне не хотелось ни есть, ни пить, ни помочиться.

Его первым словом было “товарищи”. Оно могло бы раскатиться эхом по площади, отражаясь от зданий напротив Парламент, но толпа тут же разразилась воплями и невообразимым свистом. Мы не товарищи. Мало того, что она думала одинаково, думала одинаковыми словами, но ответила этими словами одновременно. И тогда, независимо от того, как сильна была его большевистская социализация, как ни мощён был антисталинский и антиракошистский настрой опального Имре Надя, который, собственно, и привёл его сюда на волне народного гнева, как ни верил он в то, что единственным справедливым общественным строем может быть только коммунизм, он вынужден был признать, что напрасно будет отстаивать дурацкое это слово “товарищи”, у него ничего не получится, это время кончилось, невозможно, чтобы было так много товарищей. Девятнадцатый век оставил нам революционный язык, на нем он и должен был сразу заговорить. Молодые друзья, как-то так попытался он обратиться к собравшимся, по-интеллигентски, как делал это с университетской кафедры, но площадь не потерпела и этого фамильярного обращения. И гневно взревела. Сограждане. Это было встречено триумфальными воплями, хотя произнёс он его еле слышно. У него, жившего в советской эмиграции и, конечно же, не случайно уцелевшего в чистках, наверное, многих пришлось предать, чтобы выжить, слово “гражданин” могло вызывать очень мрачные ассоциации. Но он все же нашёлся, мы смогли подтолкнуть его к верной трактовке венгерского революционного языка, у него получилось, и этот поворот тут же влился в число побед, случившихся вечером этого вторника. Прямо сегодня, во вторник, погасили звезду. Прямо сегодня, во вторник, сюда прибыл Имре Надь. Прямо сегодня, во вторник, мы сделались гражданами. Прямо сегодня, во вторник, мы восстановили в правах традиционное словоупотребление буржуазных революций. Что касается его речи, то из-за эха, треска, одобрительных и возмущённых криков, какофонии то восторженного, то протестующего свиста, понять что-либо было очень трудно, и я её не запомнил.

Первый, доброжелательный и, можно сказать, жизнерадостный этап революции, в который вполне укладывались и массовое дезертирство в милиции и армейских частях, и раздача оружия из открытых складов, и низвержение, с последующим ритуальным распилом позорной статуи Сталина работы Шандора Микуша, и штурм здания радио на улице Шандора Броди, случившийся, пока я ещё стоял на площади, тем временем как с улицы Надор до нас доносилось, стреляют у радио, стреляют у радио, что означало в тот вечер радикальную смену акцентов, с жизнерадостного без всякого перехода к истерическому трагизму, однако же этот доброжелательный и, признаемся, бесконечно наивный этап революции включал в себя и первые серьёзные перестрелки — настоящий жизнерадостности и наивности положила кровавая бойня. Но это произошло в четверг.