текст
Тихим светом обливается время, / давится им, а кажется, что поёт
Сергей Соловьёв

Последний зритель

Начинаешь себя забывать.
Вернее,
света лёгкая прядь
у обочины слов.
Или чувство такое — вермеер…
Или просто весло,
плывущее по реке
вспять. Но зачем?
Лес стоит в парике —
значит, осень. 
Рука на плече — 
может, мать.
Только воздух прозрачен,
чтобы видеть, наверно,
и не понимать.
Да, всё может ещё случится. 
Даже женщина. Даже свет.
Словно тоненькая страница
между вами, которых нет. 
Нет которых. 
Но вы стоите,
и что-то чувствуете спиной —
как жизнь…
Кино окончилось.
Без бога.
Он был
последний зритель,
идущий к выходу
в сырую ночь
домой.

 

 

После

Тихим светом обливается время,
давится им, а кажется, что поёт, 
ласкает…
Словно жизнь начинается 
после того как спета.

Возвращается всё, 
только нет тех, 
к кому.

Отойди 
всё, что жизнью звалось. 
Мы едва это счастье затеплили.
У тебя — чудеса, у меня — ремесло,
Между нами был сад, 
и в подоле твоём пахли яблоки…

Что тебе до причин? 
Почему в темноте рябиной 
догорала она в человечьей коже? 
Почему в огне ты был с нею, 
как первый снег,
падал, что ли?

Птицы всё подберут. 
Здесь лишь камни невинны.
И не будет ни слова, ни чуда. 
И тело с душою, 
как Иосиф с Марией, 
спят спиною к спине.

 

 

. . .

Что делать страшной красоте
творенья божьего с любви проклятьем на лице? 
Светится непроглядью? 
И в языке стоять, как Даниил в огне…

Ты у меня одна, бродячая, говорю я душе, —
как собака, которую подкармливаю собой.
Смотрит в глаза: отведи, мол, меня домой.
Ну вот, думаю, опять начинается.

Непонятно, куда теперь жить,
когда мир с людьми отошёл, как воды.
Ни роженицы, ни младенца. Просто годы
на песке подсыхают, как водоросли.

Женщины длинноногие с запрокинутыми головами
потихонечку стервенеют, набросив на себя заглохший сад,
чуть раздвинутый снизу влажными снами.

Sic transit — пританцовывают обломки-мальчики.
Девочки, ломкие как секунды, вздрагивают
и скользят назад.

От будущего разит —
тем вернее,
чем более невпопад.

Как собака, смотрит в глаза,
названная душой.
Отведи, мол, меня домой
и оставь на крыльце.
С любви проклятьем на лице…

 

 

Когда мы вышли к открытости

Не помню, как долго мы идём. Наверно с тех пор, как не стало людей. Людей, времени, может быть, и земли, но вот же — идём, двое нас. Может быть, двое. И немного того, что люди называли памятью и откуда сейчас всплывают эти слова.

Я даже не могу сказать, кто я. Судя по тому, что я чувствую, вижу, могу трогать… 

Дни и ночи. Которые, кажется, есть. Как и мир — кажется, есть. Мы смотрим в глаза друг друга, пытаясь понять, что происходит и что случилось там, откуда всплывают эти слова.

Я помню, как выглядит река, мы её вчера переходили вброд. Я говорю: нет людей, давно уж. Не совсем. Однажды мы видели. Он сидел, прислонившись спиной к дереву, и улыбался. Ни живой, ни мёртвый. И то, и другое. Но больше — другое.

Мы не справились. Дело не в войне. Не там причина. Не там, а раньше. В том, о чем говорили не многие. Но их мало кто слышал.

В том сдвиге… когда мы вышли к открытости. После тысячелетий жизни в выстроенных декорациях.

И поначалу казалось…

Казалось, мы справились — со всеми нашими чувствами. И с их кровосмешением. С одним только — не. С любовью.

С любовью. В этом дело. Хотя… Кто знает? Кто ответит?

Неприкаянная, она ещё чаяла мнимый приют в словах, в светлом углу памяти, в том прощальном краю, где жизнь ещё пахла… До наготы. До бесстыдной подлинности.

Когда это было?

А потом мы стали жить долго… Невыносимо долго. Мы, немногие. И всё меньше.

Иногда нам встречаются города, верней, то, чем они были, но мы туда не заходим. Над ними ветхое, словно траченое молью небо.

Она ведёт, а я с ней. Как одно, единое. Может, она и есть та или тот, для кого всё возможно. Но когда меня посещает это — она исчезает.