текст
Ыдебопь нед
Сергей Кумыш
2026

                                                                                                                                                                                                                                                                                                               Ж. Б.

 

После дедушкиной смерти в 2022 году мама привезла мне его толстые тетради А4, куда он на протяжении нескольких лет в начале нулевых записывал свои воспоминания. Я всегда знал одну вещь: когда дедушка умрёт, эти блокноты должны достаться мне, любой правдой или неправдой, они мои. Довольно эгоистично, но вообще-то пофиг.

Когда всё случилось, я в почти ультимативной форме попросил маму эти блокноты мне привезти. Как ни странно, ни тётя, ни двоюродные брат с сестрой это оспаривать не стали. Кажется, я просто вовремя это сделал, пока ещё никто ничего толком сообразить не успел.

И вот они у меня, и я их не читаю. Не до того. Через пару лет я пытаюсь эти блокноты открыть, но спотыкаюсь на каждой фразе о дедушкин канцелярский язык: писал он гладко, но при этом довольно тяжеловесно. Ещё пару лет спустя, понимая, что меня ждет всё тот же канцелярит, я снова их открываю. Потому что очень скучаю по нему.

Дальше происходит чудо-не-чудо. Вдруг за тем, как это написано, я начинаю видеть, что он на самом деле говорил. Мне больше не мешает слог: у меня, кроме этих завитков синей ручкой, адресованных как бы нам всем и при этом никому конкретному (мне кажется, в этом, кстати, и была изначальная проблема: текст трудно читать, когда у него нет конкретного адресата; мне кажется, мы, когда пишем, всегда пишем для кого-то одного — это не обязательно раз за разом один и тот же человек, но адресат у текста всегда один), ничего от него не осталось. 

А во мне от этого человека больше, чем от отца. То, как я справляюсь с трудностями, как общаюсь с дочкой, читаю ей вслух, гуляю с ней — это он. Я давно думаю о том, что вести себя как он там, где это уместно, — во многом форма благодарности, единственная доступная мне форма благодарности как ему, так и за него. Возвращать, отдавать другому, другим всю ту любовь, что я от него получил. Пользоваться тем, чему он меня научил, ничего себе не оставляя. Мне кажется, данное тебе остается твоим, только если ты это отдаёшь без остатка — как минимум стараешься.

Чем дальше от их с бабушкой смерти, тем не острее, но полнее ощущается их отсутствие. Тем сильнее я по ним скучаю. Опять же, не сильнее, а полнее. Я от многих слышу, как они с умершими родственниками продолжают внутренне общаться, в каком-то смысле жить с ними. Слышу, но не понимаю — или понимаю, что у меня не так. 

Потому что вот уже больше четырёх лет я живу без них. Вот уже почти четыре года их нет даже на другом конце континента, их просто больше нигде нет. Эта пустота не заросла, не рассосалась, а окончательно оформилась с течением времени. И скучаю я не только по ним, но и по их квартире. Не в смысле ностальгии, не в смысле, что мне бы хотелось там снова оказаться, — без них так уж точно не хотелось бы. Но любовь к ним как будто связана в том числе со стенами, предметами мебели, посудой, запахом клеёнки на кухонном столе, шипением газовой конфорки, хлористым привкусом кипячёной воды из графина. При этом даже сейчас, когда я это пишу, мне стыдно. 

Стыдно, что я хочу не только их, но и физического ощущения от них. А это глупо, ни то, ни другое больше невозможно. Да, Церковь говорит о телесном воскресении, но я не знаю, что это значит. И я не знаю, что имеют в виду другие, говоря “он жив, она жива”. Потому что я чувствую их отсутствие, я их даже во сне не вижу.

На днях я поймал себя на мысли, что даже если нет какой-то продолжающейся жизни, хоть в каком-то доступном нам понимании, я благодарен, что знал, например, свою бабушку. Что даже если нет ничего, кроме холодного чёрного космоса, а значит, даже черноты и холода на самом деле нет (“Если всё живое лишь помарка”), я всё равно благодарен, что вот, например, у меня была бабушка, эта конкретная бабушка, что я её знал. Только ради этого уже стоило всё затевать.

Самое интересное, что эти мысли существуют параллельно с верой. У меня как будто вообще нет сомнений в Боге, в Его реальности. Иногда я думаю, что если искупление, как говорят апостол Павел и святой Франциск, касается всего творения, то и та часть любви, что соединена с обстановкой их квартиры, тоже никуда не денется, а значит, и квартира в каком-то смысле не исчезнет. Типа, мне сложно отделить их от квартиры и уж тем более квартиру от них. Квартира без них — просто оболочка, неживая. Они без той квартиры — как будто слегка эфемерны, менее конкретны, что ли.

Всё (не только все, но и буквально всё), что мы полюбили, каким-то образом к нам вернётся. Или, когда настанет, так сказать, наш час, выяснится, что оно никуда от нас не девалось. Если за этой чертой, у этой черты времени нет, то нет и старения, тления и всё остается, точнее, пребывает таким, каким мы его узнали, полюбили и через эту любовь прославили.

А ещё я столько из его заметок о них узнаю. Например, бабушка любила говорить, что раньше после работы ходила на залив и часами просто на него смотрела. Я в это не очень верил, потому что бабушку такой не знал. Но в дедушкиных блокнотах есть эпизод, который я теперь то и дело перечитываю, — как они, когда ещё жили в Сибири, оставили дочек родителям и уехали почти на сорок дней на море; кажется, впервые в жизни только вдвоём. В такое поверить тоже было бы трудно, потому что, сколько я их знал, они не могли подолгу оставаться вдвоём в праздности. И вот они провели сорок дней вместе, и бабушка часами смотрела на море. Не купалась, не читала. Просто сидела и смотрела. 

И я теперь, когда гуляю с дочкой у озера, где мы живём, — оно большое, там почти всегда волны или по крайней мере рябь, — представляю, вижу, как бабушка надолго замирала перед чем-то похожим.

 

2026