Текст
Татьяна Замировская. Кортизоловый огнемёт и квантовые витражи Бушвика. Из книги “Эвридика, проверь, выключила ли ты газ” (Мяне Няма, 2024)Татьяна Замировская
2024

Я проснулась с ощущением, что мне приснился огромный кусок большого текста — пока была в душе, вытянула его кое-как за тонкую шёлковую пунктирную нить, вспомнила почти всё и проговорила сама для себя; ясность была такая, словно меня впустили наконец-то в сияющую неоновую комнату, полную прозрачных предметов. Когда села записывать всё хотя бы тезисно, оказалось, что из комнаты меня уже вытолкнули — предметы стали проницаемыми, я судорожно набрасывала их контуры, но сияние было и прошло, и эти хаотичные наброски превратились в нитевидную память о пребывании там, где я всё помнила, но не само пребывание и тем более не его достоверную документацию. Возможно, так оно происходит всегда, у меня мало опыта в этой области. Написание текста на основании этого наброска — это как опять же дописывать за своим хорошим знакомым, который где-то недолго побывал, но всюду навсегда не успел. Иногда мне кажется, что я просто дописываю сама за собой всё то, что я так и не успела написать при жизни (но это сложно сформулировать, да).

Когда я поднялась в метро (очень нью-йоркская формулировка: подняться в подзёмку!), я заметила рабочих, заколачивающих фанерными досками стенды с витражами на платформе — по всему видать, что навсегда, потому что уже законченные проекты выглядели как заточенные в дощатый каркас стенды, заново перекрашенные и запечатанные вдоль рядами свинцовых заклёпок; на некоторые стенды уже начали наклеивать какую-то мрачную традиционную информацию о том, как плохо и непонятно будет ходить метро в майские праздники, и я поняла: всё, витражам конец.

Возможно, это связано с тем, что какие-то идиоты недавно расколотили один из витражей — и несмотря на то, всего по периметру станции витражей было наверняка больше дюжины (подумаешь, один битый!), возможно, было решено убрать витражи совсем, чтобы не оставлять чёрной дыры или фанерного элемента (дырку забили фанерой, и смотрелось это так себе). Или для того, чтобы их не продолжили бить и дальше. Вполне логично, как в младшей школе или концлагере — кто-то разбил витраж, и за это все останутся без витражей, сами виноваты.

Почему-то я чудовищно расстроилась. Возможно, из-за того, что все эти 4 года витражи на станции Мертл-Бродвей казались мне просто игрой света и стекла, радужно ниспадающей на бледных голубей, жующих камни на платформе, а недавно я вдруг присмотрелась к ним и увидела, что там музыканты играют джаз! Это просто не сразу заметно — выглядит как блики и фракталы, но если прищуриться или просто быстро-быстро пробежать мимо, там будет джаз, контрабасы, человек с саксофоном под индустриальными конструкциями моста. Я даже не успела толком осмыслить витражи как джазовые — и теперь их убирают насовсем.

Возможно, была в этом какая-то жуткая метафора — искусство, немного нарушенное вследствие катастрофы или случайности, целиком заколачивают в фанерные гробы и закрашивают серым. Что-то в этом есть от похорон заживо. Ну или эта манифестация непрохождения света сквозь витражи (что как бы отменяет витражи — именно отсутствие проницаемости, а не сам факт заточения их в ящик) тоже какая-то особенно болезненно узнаваемая сознанием фигура памяти о том, что его (сознание) формирует или порождает. Так или иначе, я испытала такую сильную душевную боль, что всё время, пока ехала в метро на работу, подозревала у себя поздно доразвившийся аутизм — в голове крутилась фраза из описания мира аутистов о том, что сильные потрясения и раздражители не вызывают у них эмоций, а вот малые потрясения и сдвиги для них — катастрофа, боль и ужас, с которым невозможно справиться. Я начала замечать за собой такое с прошлого лета, наверное, — может быть, после того, как умер Саша Куллинкович. Я неделю проплакала, это было невыносимо больно, а потом почему-то сделала вид, что группы “Нейро Дюбель” нет и не было никогда — я перестала их слушать, а если где-то случайно слышала, быстро перематывала, как будто мне не интересно. Куда-то подевался интерес. Выключились все эмоции. При этом, скажем, случайно встретив подругу, которая без объяснений прервала со мной общение, я теряю контроль над собой и рыдаю так, как будто мне встретилось собственное тело в операционной, а контакта с ним нет, и попасть туда обратно нет никакой возможности и уже не будет, потому что всё изначально пошло не так, — и боль эта просто невероятной степени интенсивности (такой степени, что рассказать об этом никому невозможно: мне не верят, всем кажется, что я драматизирую или преувеличиваю, но тело не может преувеличить — оно отказывается слушаться, включает сирену боли, и я на подкашивающихся ногах куда-то ползу вдоль стены, думая, конечно же, о том, что у меня плохая страховка и поэтому ни за что нельзя инсульт, пожалуйста, не инсульт, сосуды, давайте работайте как положено, адреналин стоп, кортизол хватит, приостановите эту фигню! но не приостанавливается, и это страшнее всего: почему этот механизм меня не слушается? ведь он и есть я, нет? и тут я снова расколоченный витраж, который боится, что его прикроют весь сразу за то, что в нём кто-то пробил дыру, и цельности теперь уже нет ни в чём, а значит и смысла нет). Когда же в Минске умирает мой друг — долго, неприятно и страшно (тоже выбитый из моей памяти о неизменности всех, кто помнит меня в Минске, витраж), — я несколько дней хожу в полном ступоре и онемении, но не могу заплакать.

И вот теперь эти витражи. Я почитала про них — это витражи чёрной художницы-экспрессионистки из Гарлема Верны Харт. Она специализируется именно на джазе, и эта серия называется “Джем под элеватором” (имеется в виду высоченная платформа метро), и с ней сотрудничала огромная толпа джазменов, оказывается: Бренфорд Марсалис, Билл Косби, Лайонел Хэмптон и ещё целый длинный список. Для Мертл-Бродвей она специально сделала витражи в 1999-м, когда станцию переоткрыли после 40 лет заброшенности (и этого я тоже не знала). Разузнав про витражи подробно и обнаружив фотографии каждого, я немного успокоилась, хотя мне по-прежнему ужасно неприятно и я не могу найти себе места.

Близким и друзьям я про такие вещи рассказывать не могу — традиционно прозвучит что-то вроде “ты драматизируешь” или “ну нельзя так переживать из-за какой-то ерунды”, или “в твоей жизни есть и правда серьёзные проблемы, а ты вместо этого убиваешься из-за херни в очередной раз”. В плохом состоянии я в ответ на это начинаю верещать что-то о проверке привилегий или синдроме заточения (человеку, у которого нет депривации близких и который может в любой момент поехать домой, сложно понять, как устроена механика переживаний больших и крохотных катастроф у тех, кто застрял в эмиграционном лимбе, — но, если подумать, разве действительно сложно? или здесь во мне всего-то мелочно обижается какая-то особенно уязвимая и склочная часть эго — вот через эту часть витража мы пожалуй бы передумали пропускать поток фотонов, затемните, заколотите). В состоянии получше я иногда катаю эту мысль внутри головы, как стеклянный шарик (и в голове щекотно, и хочется апельсинов), — о том, почему застрявшему в лимбе так болезненно ценны эти маленькие предметы, эта неизменность крохотных картинок по дороге на работу, эта мнимая неиссякаемость витража, иллюзия постоянства искусства. Пытаясь спасительно отвлечься от ощущения себя собой, я превращаюсь в предметы, в предметокомплексы, симптомокомплексы, склеенные между собой разноцветные стёклышки — меня нигде нет, и поэтому мне легко, но в то же время я во всём; и любое разрушение и исчезновение предмета-метафоры пробивает во мне дыру. И тем страшнее, что это невосстановимо — новое создать невозможно, замаскировать разрушенное нет никакого легального способа, поэтому всё это должно исчезнуть и перейти на ту сторону существования, где нет ни света, ни взгляда, ни оценки.

Квантовые витражи Бушвика, невидимые человеческому глазу, вот оно. Вот мы и приблизились к разгадке, но легче от этого не стало, пусть мне и хочется верить, что эти гулкие серые коробки из дерева и чугуна озаряются никуда не идущим и ниоткуда не бьющим фосфоресцирующим светом всякий раз, когда я думаю о том, что они всё-таки где-то есть. И я, наверное, тоже где-то есть, в похожей коробке из дерева и чугуна — и даже если свет не проходит, и наблюдателя нет и быть не может, вооруженная мной как кортизоловым огнемётом информация о вероятных траекториях света, наверное, — и есть тот Другой наблюдатель, который был в этом всём изначально.